Миллион терзаний гончаров читать. Мильон терзаний

“МИЛЬОН ТЕРЗАНИЙ”

(критический этюд)

Комедия “Горе от ума” держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила миллион в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая – то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграммической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую “комедию”, действие, и многие даже отказывают ей в условно сценическом движении.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служит лучшим определением пьесы, то есть что комедия “Горе от ума” есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем “особым отпечатком” Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтобы между ею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и “награждены! брать и весело пожить”, пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот “особый отпечаток”, которым гордился Фамусов.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию – и в тесном смысле, как сценическую пьесу, – и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: “Карету мне, карету!”

Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, – верная в мелких психологических деталях, – но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то не надолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности “Он славно пишет, переводит”, – говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся – не трудно догадаться, почему.

“Служить бы рад, – прислуживаться тошно”, – намекает он сам. О “тоскующей лени, о праздной скуке” и помину нет, а еще менее о “страсти нежной”, как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу – не найдя ни в ком “сочувствия живого”, и уехать, увозя с собой только “миллион терзаний”.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому “миллиону терзаний”, под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась комедия.

Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии “отцов и старших”, с другой – один пылкий и отважный боец, “враг исканий”. Это борьба на жизнь и смерть, борьба за существование, как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире.

Чацкий рвется к “свободной жизни”, “к занятиям” наукой и искусством и требует “службы делу, а не лицам” и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только “миллион терзаний” и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы.

Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет – и как эпидемия охватили всю Россию.

Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкой психологической верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя.

Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.

Ему оставалось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, недавно еще бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в московскую жизнь, барин, “муж – мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей”, по меткому определению Чацкого, – под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка – весь этот контингент невест, “умеющих, – по словам Фамусова, – принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой”, “поющих верхние нотки и льнущих к военным людям”?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой, – эта княгиня и князь Петр Ильич – без слова, но такая говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок, – и эти NN, и все толки их, и все занимающее их содержание!

Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и вслушиваться в их оригинальный говор.

Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с Молчалиным, – той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, затем и приехал.

В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми, он всех успел вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо затрагивают всякие пустяки – и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал невпопад несколько советов Горячеву, резко оборвал графиню-внучку и опять задел Молчалина.

“Миллион терзаний” и “горе” – вот что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находит, как только зажать уши против его логики, и отстреливается общими местами старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини – пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его под рукой, вскользь, сумасшедшим.

Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он, очевидно, ослабел от этого “миллиона терзаний”, и расстройство обнаружилось в нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.

Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе – и наносит удар всем, – но не хватило у него мощи против соединенного врага.

Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во мнении гостей распущенный Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую, или, по его же словам, “незначащую встречу с французиком из Бордо”, которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.

Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале.

Он точно “сам не свой”, начиная с монолога “о французике из Бордо”, – и таким остается до конца пьесы. Впереди пополняется только “миллион терзаний”.

Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те были слишком дрессированы “в науке страсти нежной”, а Чацкий отличается, между прочим, искренностью и простотой, и не умеет и не хочет рисоваться. Он не франт, не лев. Здесь изменяет ему не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!

Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его “надеждой завлекла”, зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово – то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что уходила от него, едва говорила с ним, призналась в равнодушии, назвала какой-то старый детский роман и прятанье по углам “ребячеством” и даже намекнула, что “бог ее свел с Молчалиным”.

А он, потому только, что –

… так страстно и так низко

Был расточитель нежных слов, –

В ярости за собственное свое бесполезное унижение, за напущенный на себя добровольно самим собою обман, казнит всех, а ей бросает жестокое и несправедливое слово:

С вами я горжусь моим разрывом, –

Когда нечего было и разрывать! Наконец просто доходит до брани, изливая желчь:

На дочь, и на отца,

И на любовника глупца, –

И кипит бешенством на всех, “на мучителей толпу, предателей, нескладных умников, лукавых простаков, старух зловещих” и т. д. И уезжает из Москвы искать “уголка оскорбленному чувству”, произнося всему беспощадный суд и приговор!

Если б у него явилась одна здоровая минута, если бы не жег его “миллион терзаний”, он бы, конечно, сам сделал себе вопрос: “Зачем и за что наделал я всю эту кутерьму?” И, конечно, не нашел бы ответа.

За него отвечает Грибоедов, который неспроста кончил пьесу этой катастрофой. В ней, не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, “ум” Чацкого, сверкавший, как луч света, в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики.

От грома первая перекрестилась Софья, остававшаяся до самого появления Чацкого, когда Молчалин уже ползал у ног ее, все той же бессознательной Софьей Павловной, с той же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он прожил сам, весь его дом и весь круг. Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, она прежде всего радуется, что “ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!”

А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба, а на прошлое смотреть…

Да никак не смотреть. Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж? Но какой же московский муж, “из жениных пажей”, станет озираться на прошлое!

Это и ее мораль, и мораль отца, и всего круга.

Чацкого роль – роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие – и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха.

Конечно, Павла Афанасьевича Фамусова он не образумил, не отрезвил и не исправил. Если бы у Фамусова при разъезде не было “укоряющих свидетелей”, то есть толпы лакеев и швейцара, – он легко справился бы со своим горем: дал бы головомойку дочери, выдрал бы за ухо Лизу и поторопился бы со свадьбой Софьи с Скалозубом. Но теперь нельзя: наутро, благодаря сцене с Чацким, вся Москва узнает – и пуще всех “княгиня Марья Алексеевна” Покой его возмутится со всех сторон – и поневоле заставит кое о чем подумать, что ему в голову не приходило.

Молчалин, после сцены в сенях – не может оставаться прежним Молчалиным. Маска сдернута, его узнали, и ему, как пойманному вору, надо прятаться в угол. Горичевы, Загорецкий, княжны – все попали под град его выстрелов, и эти выстрелы не останутся бесследны. Чацкий породил раскол, и если обманулся в своих личных целях, не нашел “прелести встреч, живого участия”, то брызнул сам на заглохшую почву живой водой – увезя с собой “миллион терзаний”, этот терновый венец Чацких – терзаний от всего: от “ума”, а еще более от “оскорбленного чувства”.

Роль и физиономия Чацких неизменна. Чацкий больше всего обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, “жизнь свободную”.

Он знает, за что он воюет и что должна принести ему эта жизнь. Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, – словом, не очеловечился. Он очень положителен в своих требованиях и заявляет их в готовой программе, выработанной не им, а уже начатым веком. Он не гонит с юношескою запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по законам разума и справедливости, как по естественным законам в природе физической, осталось доживать свой срок, что может и должно быть терпимо. Он требует места и свободы своему веку: просит дела, но не хочет прислуживаться, и клеймит позором низкопоклонство и шутовство. Он требует “службы делу, а не лицам”, не смешивает “веселья или дурачества с делом”, как Молчалин, – он тяготится среди пустой, праздной толпы “мучителей, предателей, зловещих старух, вздорных стариков”, отказываясь преклоняться перед их авторитетом дряхлости, чинолюбия и прочего. Его возмущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы “разливанья в пирах и мотовстве” – явления умственной и нравственной слепоты и растления.

Его идеал “свободной жизни” определителен: это свобода от всех этих исчисленных цепей рабства, которыми оковано общество, а потом свобода – “вперить в науки ум, алчущий познаний”, или беспрепятственно предаваться “искусствам творческим, высоким и прекрасным”, – свобода “служить или не служить”, “жить в деревне или путешествовать”, не слывя за то ни разбойником, ни зажигателем, и – ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе – от несвободы.

Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей.

Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: “Один в поле не воин”. Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и – всегда жертва Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим Положение Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна, от крупных государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу.

Кроме крупных и видных личностей, при резких переходах от одного века в другой, – Чацкие живут и не переводятся в обществе, повторяясь на каждом шагу, в каждом доме, где под одной кровлей уживается старое с молодым, где два века сходятся лицом к лицу в тесноте семейств, – все длится борьба свежего с отжившим, больного с здоровым, и все бьются в поединках, как Горации и Куриации, – миниатюрные Фамусовы и Чацкие.

Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого – и кто бы ни были деятели, около какого бы человеческого дела – будет ли то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне

– ни группировались люди, им никуда не уйти от двух главных мотивов борьбы: от совета “учиться, на старших глядя”, с одной стороны, и от жажды стремиться от рутины к “свободной жизни” вперед и вперед – с другой.

(No Ratings Yet)

  1. А. С. Грибоедов И. А. Гончаров “Мильон терзаний” (статья написана в 1871 г.) О комедии в целом: “Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая...
  2. Гончаров И. А “Мильон терзаний” (критический этюд) Комедия “Горе от ума” держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как...
  3. ИВАН АЛЕКСАНДРОВИЧ ГОНЧАРОВ (1812-1891) Родился в провинциальном городке на Волге в семье богатого купца. Отец послал мальчика учиться в московскую гимназию, потом в университет на филологическое отделение. Гончаров хотел стать...
  4. “Обрыв” Последний роман Гончарова “Обрыв” менее других романов композиционно выстроен. На одном из наиболее ответственных этапов в работе над “Обрывом” Гончаров сделал в письме к А. Никитенко существенно важное признание....
  5. “Обломов” Как только кончилось печатание романа в “Отечественных записках”, Л. Н. Толстой написал А. Дружинину: “Обломов – капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. Скажите Гончарову, что я в восторге...
  6. Обыкновенная история. ИВАН АЛЕКСАНДРОВИЧ ГОНЧАРОВ (1812-1891) И. А. Гончаров происходил из старинного дворянского рода. Родился он в городе Симбирске, детство писателя прошло в богатой помещичьей усадьбе. С 1822 по 1830...
  7. Согласны ли вы с мнением Д. С. Мережковского о романе “Обломов”: “Гончаров показывает нам не только влияние характера на среду, на все мелочи бытовой обстановки, но и обратно – влияние...
  8. Как вы понимаете слова И. А. Гончарова: “Чацкие живут и не переводятся в обществе”? (по комедии А. С. Грибоедова “Горе от ума”) Они жили в самом начале XIX века… Рылеев,...
  9. Пушкинскому Онегину свойственны разочарование в жизни, русская хандра, ощущение пустоты. Все это гнетет его, и он едет в деревню, дабы убежать от шумной городской жизни, так надоевшей. Но он забывает...
  10. КЛАССИКА А. С. ГРИБОЕДОВ ЧТО СКРЫВАЕТСЯ ЗА НАЗВАНИЕМ КОМЕДИИ “ГОРЕ ОТ УМА” А. С. ГРИБОЕДОВА Комедия А. С. Грибоедова “Горе от ума” носит необычное, интригующее, прямо-таки из ряда вон выходящее...
  11. А. С. Грибоедов написал комедию “Горе от ума” в 1824 году. В это время в России было крепостное право. Грибоедову была тяжела мысль, что народ находится в рабстве. Среди лучших...
  12. А. С. Грибоедов вошел в русскую литературу как автор одного произведения. Его комедия “Горе от ума” останется актуальной, до тех пор пока из нашей жизни не исчезнут карьеризм, чинопочитание, сплетни,...
  13. После победы России в Отечественной войне 1812 года, во время которой русская нация пережила необыкновенный подъем патриотического самосознания, единения всех слоев народа под знаменем освобождения Родины, в стране наступил период...
  14. Прежде чем ответить на данный вопрос, мне хотелось бы ненадолго вернуться в прошлые события и посмотреть, как развивалось действие комедии до этого гневного и обличительного выступления Чацкого. Итак, Чацкий ясно...
  15. Комедия “Горе от ума” была написана в 1824 году. В этом произведении А. С. Грибоедов воссоздал правдивую картину русской жизни первой четверти XIX века: показал изменения, произошедшие в русском обществе...
  16. Гениальный драматург, талантливый поэт и выдающийся дипломат Александр Сергеевич Грибоедов своей комедией “Горе от ума” положил начало расцвету русской реалистической драматургии. В Московском университете Грибоедов сближается с будущими декабристами, страстно...
  17. Роль знаний в жизни человека Для чего человеку знания, какова их роль в жизни человека? Вроде и простые вопросы, но иногда нужно отвечать на такие простенькие вопросы, чтобы лучше понимать...
  18. Типология тем сочинений I. Темы аналитического характера Внутри этой широкой группы уместно выделить еще ряд подгрупп. Прежде всего стоит говорить о темах-характеристиках. Существуют сочинения-характеристики одного персонажа (например, “Трагедия Печорина” или...
  19. Сколько рассказчиков в “Старухе Изергиль” и почему? В начале развернутого рассуждения уточните различия образов автора, повествователя и рассказчика в эпическом произведении (см. словарь литературоведческих терминов). Вспомните, какую роль выполняет рассказчик...
  20. КЛАССИКА А. С. ГРИБОЕДОВ РОЛЬ ЭПИЗОДИЧЕСКИХ И ВНЕСЦЕНИЧЕСКИХ ГЕРОЕВ В КОМЕДИИ А. С. ГРИБОЕДОВА “ГОРЕ ОТ УМА” Комедия “Горе от ума” была написана Грибоедовым в канун решающего выступления революционеров-декабристов и...
  21. Сюжет и композиция “Горя от ума”. Проблема жанра. Александр Сергеевич Грибоедов (1795-1829) Грибоедов – Личность уникальная. Один из самых ярких дипломатов своей эпохи (1828 год Туркменчайский договор). Талантливый драматург, блистательный...
  22. I. “Настало время нужды в героическом” (Горький). Причины обращения Горького к романтической поэтике в период расцвета реализма. II. Вера в человека и противопоставление его героического порыва “томительно бедной жизни”. 1....
  23. ДРАМА СОФЬИ И ЕЕ ПРИЧИНЫ (по комедии А. С. Грибоедова “Горе от ума”) Образ Софьи оценен критиками неоднозначно. Существует, по крайней мере, два противоположных толкования поведения главной героини грибоедовской пьесы,...
  24. Александр Грибоедов, так же как и Пушкин, родился и вырос в Москве. Еще в давние времена народ говорил о Москве, что это не город, а целый мир. Чем стремительнее становится...
Гончаров И. А. “МИЛЬОН ТЕРЗАНИЙ”

Иван Гончаров отмечает свежесть и моложавость пьесы «Горе от ума»:

Несмотря на гений Пушкина, его герои «бледнеют и уходят в прошлое», пьеса же Грибоедова появилась раньше, но пережила их, считает автор статьи. Грамотная масса сразу разобрала её на цитаты, но пьеса выдержала и это испытание.

«Горе от ума» - это и картина нравов, и галерея живых типов, и «вечно острая, жгучая сатира». «В группе двадцати лиц отразилась… вся прежняя Москва». Гончаров отмечает художественную законченность и определённость пьесы, какая далась лишь Пушкину и Гоголю.

Всё взято из московских гостиных и перенесено в книгу. Черты Фамусовых и Молчалиных будут в обществе до тех пор, пока будут существовать сплетни, безделье и низкопо­клон­ничество.

Главная роль - роль Чацкого. Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, «а Пушкин отказал ему вовсе в уме».


В отличие от неспособных к делу Онегина и Печорина Чацкий готовился к серьёзной деятельности: учился, читал, путешествовал, но разошёлся с министрами по известной причине: «Служить бы рад, - прислуживаться тошно».

Споры Чацкого с Фамусовым открывают основную цель комедии: Чацкий - сторонник новых идей, он осуждает «прошедшего житья подлейшие черты», за которые стоит Фамусов.


Развивается в пьесе и любовная интрига. Обморок Софьи после падения Молчалина с лошади помогает Чацкому почти угадать причину. Теряя свой «ум», он прямо нападет на соперника, хотя уже очевидно, что Софье, по её же словам, милей его «иные». Чацкий готов выпрашивать то, что выпросить нельзя - любовь. В его молящем тоне слышны жалоба и упрёки:

Но есть ли в нем та страсть?
То чувство? Пылкость та?
Чтоб, кроме вас, ему мир целый
Казался прах и суета?

Чем дальше, тем слышнее в речи Чацкого слёзы, считает Гончаров, но «остатки ума спасают его от бесполезного унижения». Софья же сама себя почти выдаёт, говоря о Молчалине, что «Бог нас свёл». Но её спасает ничтожество Молчалина. Она рисует Чацкому его портрет, не замечая, что он выходит пошлым:

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел;
При батюшке три года служит,
Тот часто без толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит…
…от старичков не ступит за порог…
…Чужих и вкривь и вкось не рубит, -
Вот я за что его люблю.

Чацкий утешает себя после каждой похвалы Молчалину: «Она его не уважает», «Она не ставит в грош его», «Шалит, она его не любит».

Другая бойкая комедия ввергает Чацкого в пучину московской жизни. Это Горичевы - опустившийся барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», под башмаком своей приторной жеманной супруги, это Хлестова, «остаток екатери­нинского века, с моськой и арапкой-девочкой», «руина прошлого» князь Пётр Ильич, явный мошенник Загорецкий, и «эти NN, и все толки их, и всё занимающее их содержание!»


Своими едкими репликами и сарказмами Чацкий настраивает всех их против себя. Он надеется найти сочувствие у Софьи, не подозревая о заговоре против него в неприятельском лагере.

Но борьба его утомила. Он грустен, желчен и придирчив, замечает автор, Чацкий впадает почти в нетрезвость речи и подтверждает распущенный Софьей слух о его сумасшествии.

Пушкин, вероятно, отказывал Чацкому в уме из-за последней сцены 4-го акта: ни Онегин, ни Печорин не повели бы себя так, как Чацкий в сенях. Он не лев, не франт, не умеет и не хочет рисоваться, он искренен, поэтому ум ему изменил - он наделал таких пустяков! Подглядев свидание Софьи и Молчалина, он разыграл роль Отелло, на какую не имел прав. Гончаров отмечает, что Чацкий упрекает Софью, что та его «надеждой завлекла», но она только и делала, что отталкивала его.


Чтобы передать общий смысл условной морали, Гончаров приводит двустишие Пушкина:

Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!

Автор замечает, что Софья никогда не прозрела бы от этой условной морали без Чацкого, «за неимением случая». Но она не может уважать его: Чацкий её вечный «укоряющий свидетель», он открыл ей глаза на истинное лицо Молчалина. Софья - это «смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намёка на идеи и убеждения,… умственная и нравственная слепота…» Но это принадлежит воспитанию, в её собственной личности есть что-то «горячее, нежное, даже мечтательное».

Гончаров отмечает, что в чувстве Софьи к Молчалину есть что-то искреннее, напоминающее пушкинскую Татьяну. «Разницу между ними кладёт „московский отпечаток“». Софья так же готова выдать себя в любви, она не находит предосу­ди­тельным первой начать роман, как и Татьяна. В Софье Павловне есть задатки недюжинной натуры, недаром её любил Чацкий. Но Софью влекло помочь бедному созданию, возвысить его до себя, а потом властвовать над ним, «сделать его счастье и иметь в нём вечного раба».


Чацкий, говорит автор статьи, только сеет, а пожинают другие, его страдание - в безнадёжности успеха. Мильон терзаний - это терновый венец Чацких - терзаний от всего: от ума, а ещё более от оскорблённого чувства. Ни Онегин, ни Печорин не подходят на эту роль. Даже после убийства Ленского Онегин увозит с собой на «гривенник» терзаний! Чацкий другой:

Идея «свободной жизни» - это свобода от всех цепей рабства, которыми оковано общество. Фамусов и другие внутренне согласны с Чацким, но борьба за существование не даёт им уступить.

Этот образ вряд ли состарится. По мнению Гончарова, Чацкий - наиболее живая личность как человек и исполнитель роли, доверенной ему Грибоедовым.


«Две комедии как будто вложены одна в другую»: мелкая, интрига любви, и частная, которая разыгрывается в большую битву.

Далее Гончаров говорит о постановке пьесы на сцене. Он считает, что в игре нельзя претендовать на историческую верность, так как «живой след почти пропал, а историческая даль ещё близка. Артисту необходимо прибегать к творчеству, к созданию идеалов, по степени своего понимания эпохи и произведения Грибоедова». Это первое сценическое условие. Второе - это художественное исполнение языка:

«Откуда, как не со сцены, можно желать услышать образцовое чтение образцовых произведений?» Именно на утрату литературного исполнения справедливо жалуется публика.

Значение «Горе от ума» для русской литературы

В качестве названия статьи Гончаров выбрал высказывание Александра Чацкого, одного из центральных действующих лиц комедии. Если взглянуть на эту цитату, сразу станет понятно, о чём идёт речь в этой работе.


Гончаров пишет, что Грибоедову удалось создать персонажей, чьи образы остались актуальными и через 40 лет после создания произведения (первые отрывки «Горе от ума» увидели свет в 1825 году, а статья «Мильон терзаний» - через 46 лет). В этом плане комедия сумела превзойти два других шедевра русской литературы: «Евгения Онегина» Александра Сергеевича Пушкина и «Недоросль» Дениса Ивановича Фонвизина.

Поскольку произведение было очень близко по духу аудитории, оно быстро разошлось на цитаты. После этого оно не только не опошлилось, а даже наоборот - стало ещё ближе к читателю.

Как отмечает Иван Гончаров, Александру Грибоедову удалось отобразить в своей комедии всю эпоху от Екатерины до Николая. При этом атмосфера Москвы, её традиции и нравы, характерные для времени действия «Горе от ума», были представлены автором в образах всего 20 персонажей.

Фигура Чацкого в комедии Грибоедова

В комедии обличаются склонность к чинопочитанию, распространению лживых слухов, объявляются пороками бездействие и пустота. Автор не смог бы это сделать, не будь в произведении образа Александра Андреевича Чацкого.


Он стал не просто главным героем произведения, а фигурой, через которую Грибоедов решил высветить современную ему Москву, а также образ нового человека. Последний появился в русской литературе до пушкинского Онегина и лермонтовского Печорина, но сумел сохранить актуальность даже спустя годы (в отличие от двух других названных героев).

  • желание развиваться духовно и интеллектуально;
  • честолюбие;
  • остроумие;
  • добросердечность.

Другие герои в мире произведения подвергают Чацкого критике, поскольку он выглядит на их фоне белой вороной. Он открыто выражает своё мнение касательно «старого мира» и нравов, принятых в аристократической Москве, тогда как в этой среде принято общаться в иной манере. Главное, что герой искренне верит в свои идеалы и готов следовать им, несмотря ни на что.

Не удивительно, что даже известные деятели литературы не могли понять мотивацию поступков Чацкого. К примеру, Александр Сергеевич Пушкин не мог объяснить, почему герой Грибоедова не перестаёт высказывать свою точку зрения по тому или иному вопросу, если к нему никто не прислушивается. Тем самым он словно сомневается в адекватности поведения героя. Критик Николай Александрович Добролюбов относится к Чацкому снисходительно, называя его «азартным малым».


Этот персонаж не потерял актуальности и по сей день, потому что такие люди всегда появляются в переходный период от одной эпохи к другой. Психотип такого человека не меняется кардинальным образом с течением времени.

Взаимосвязь Чацкого с другими персонажами

Отношения с Фамусовой

Романтическая линия комедии строится на том, что Чацкий, отложив все свои дела, приезжает в Москву, чтобы признаться в любви семнадцатилетней Софье Фамусовой. Она же решила не развивать отношения с ним.

Чтобы понять мотивы поведения Фамусовой, следует сделать поправку на то, в каких условиях она росла, и что повлияло на становление её личности. С одной стороны, Софья не сумела избежать влияния атмосферы тогдашней Москвы, а с другой, она увлекалась произведениями сентименталистов. Как результат, она выросла инфантильной и чересчур романтизированной.

Фамусова отвергла Чацкого (даже несмотря на то, что он был её первым возлюбленным), поскольку его образ не соответствовал её представлениям о жизни. Это подталкивало девушку к выбору другого человека - Алексея Молчалина (хотя определённую роль здесь сыграло и инстинктивное начало Софьи).


Молчалин как антипод Чацкого

Грибоедов наделил Алексея Степановича Молчалина такими характеристиками:

  • сочетание глупости и трусости;
  • умеренность и расчётливость;
  • склонность к карьеризму (именно такие люди впоследствии становятся бюрократами);
  • лицемерие.

Образ Молчалина вызывает отвращение у нравственного человека, но именно такие люди ценились в Москве времён Грибоедова. Власти предпочитают наделять привилегиями и всячески возвышать именно людей с рабским менталитетом, поскольку в дальнейшем ими очень легко управлять.

Значение очерка «Мильон терзаний»

Своей критической статьёй Иван Гончаров хотел обратить внимание на положительные черты образа Чацкого, сформировать положительное впечатление о нём.

Гончаров обратил внимание на то, что главный герой «Горе от ума» способен не только указывать на пороки общества, но и готов действовать во имя трансформации действительности. Следовательно, его можно считать человеком будущего. Чацкий твёрдо уверен в своих убеждениях и способен внушить остальным правоту в своих взглядах. Он показывает, что и один человек способен повлиять на общество, если очень захочет этого.

Перед вами книга из серии «Классика в школе», в которой собраны все произведения, изучающиеся в начальной школе, средних и старших классах. Не тратьте время на поиски литературных произведений, ведь в этих книгах есть все, что необходимо прочесть по школьной программе: и для чтения в классе, и для внеклассных заданий. Избавьте своего ребенка от длительных поисков и невыполненных уроков. В книгу включены пьеса А. С. Грибоедова «Горе от ума» и критическая статья «Мильон терзаний», написанная И. А. Гончаровым о пьесе, которые изучают в 9-м классе.

  • Мильон терзаний (Критический этюд). И. А. Гончаров
Из серии: Классика в школе (Эксмо)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Горе от ума (Литагент 2 редакция, 1824) предоставлен нашим книжным партнёром - компанией ЛитРес .

Мильон терзаний (Критический этюд)

И. А. Гончаров

«Горе от ума» Грибоедова. – Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.


Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый «храм бессмертия». У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, – взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, – сами становятся историей. Мы изучили Онегина, его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например, лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако, в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедиею «Недоросль» Фонвизина, – и основательно – ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в «Недоросле» на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленной жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще это «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, – и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд – не достанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения – нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановиться на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, – и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф, конечно, – вечный тип, Фальстаф – вечный характер, – но и тот и другой, и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.

Как картина современных нравов, комедия «Горе от ума» была отчасти анахронизмом и тогда, когда в тридцатых годах появилась на московской сцене. Уже Щепкин, Мочалов, Львова-Синецкая, Ленский, Орлов и Сабуров играли не с натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами.

Как посравнить да посмотреть (говорит он)

Век нынешний и век минувший ,

Свежо предание, а верится с трудом,

а про свое время выражается так:

Теперь вольнее всякий дышит,

Бранил ваш век я беспощадно, -

говорит он Фамусову.

Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрунта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.

Но все же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию – и в тесном смысле, как сценическую пьесу, – и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя и потому имеют большинство почитателей, – то есть картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, – обратимся сначала к комедии как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец, скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, – верная в мелких психологических деталях, – но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Но Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием.

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили, как тени, с «тоскующей ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем: это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде и не знали, чего хотеть. Онегин пробовал читать, но зевнул и бросил, потому что ему и Печорину была знакома одна наука «страсти нежной», а прочему всему они учились «чему-нибудь и как-нибудь» – и им нечего было делать.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. «Он славно пишет, переводит», – говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся – не трудно догадаться, почему:

Служить бы рад, – прислуживаться тошно, -

намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу – не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний».

Ни Онегин, ни Печорин не поступили бы так неумно вообще, в деле любви и сватовства особенно. Но зато они уже побледнели и обратились для нас в каменные статуи, а Чацкий остается и останется всегда в живых за эту свою «глупость».

Читатель помнит, конечно, все, что проделал Чацкий. Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у нее руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству – и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему – тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпа́ть солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, – частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он – от отца Софьи до Молчалина – и какими меткими чертами рисует он Москву – и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты – ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности , пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно «добро о ком-нибудь сказать», и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? «Теперь мне до того ли?» – говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне. «Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?» – и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: «А вам на что?» И потом равнодушно, только из приличия, дополняет:

Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет «послужить»:

Служить бы рад, – прислуживаться тошно!

Он и в Москву и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он, вместо нее, нашел одного Фамусова. «Как здесь бы ей не быть?» – задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем «ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест», – и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым – и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.

Вот то-то, все вы гордецы:

Смотрели бы, как делали отцы,

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним».

Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что «не о дядюшке его говорит», которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, – успокаивает его, почти извиняется.

Длить споры не мое желанье, -

говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба.

Вот будто женится на Софьюшке… и т. д.

Чацкий навострил уши.

Как суетится, что за прыть!

«А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?» – говорит он, и хотя потом прибавляет:

Ах – тот скажи любви конец,

Кто на три года вдаль уедет! -

но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.

Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая последнему мысль «о генеральше», и почти явно вызывает на сватовство.

Эти намеки на женитьбу возбудили подозрения Чацкого о причинах перемены к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить «завиральные идеи» и помолчать при госте. Но раздражение уже шло crescendo, и он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом, раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и разрешается резким монологом:

«А судьи кто?» и т. д. Тут уже завязывается другая борьба, важная и серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба, Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:

Смотрели бы, как делали отцы,

Учились бы, на старших глядя! -

раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и «судьи»?

…За дряхлостию лет

К свободной жизни их вражда непримирима, -

отвечает Чацкий и казнит -

Прошедшего житья подлейшие черты.

Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», с другой – один пылкий и отважный боец, «враг исканий». Это борьба на жизнь и смерть, борьба за существование, как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире. Фамусов хочет быть «тузом» – «есть на серебре и на золоте, ездить цугом, весь в орденах, быть богатым и видеть детей богатыми, в чинах, в орденах и с ключом» – и так без конца, и все это только за то, что он подписывает бумаги, не читая и боясь одного, «чтоб множество не накопилось их».

Чацкий рвется к «свободной жизни», «к занятиям» наукой и искусством и требует «службы делу, а не лицам» и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний » и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы.

Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет – и как эпидемия охватила всю Россию.

Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкой психологической верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя.

Обморок Софьи при падении с лошади Молчалина, ее участие к нему, так неосторожно высказавшееся, новые сарказмы Чацкого на Молчалина – все это усложнило действие и образовало тут главный пункт, который назывался в пиитиках завязкою. Тут сосредоточился драматический интерес. Чацкий почти угадал истину.

Смятенье, обморок, поспешность, гнев, испуга!

(по случаю падения с лошади Молчалина) -

Все это можно ощущать,

Когда лишаешься единственного друга, -

говорит он и уезжает в сильном волнении, в муках подозрений на двух соперников.

В третьем акте он раньше всех забирается на бал, с целью «вынудить признанье» у Софьи – и с дрожью нетерпенья приступает к делу прямо с вопросом: «Кого она любит?»

После уклончивого ответа она признается, что ей милее его «иные». Кажется, ясно. Он и сам видит это и даже говорит:

И я чего хочу, когда все решено?

Мне в петлю лезть, а ей смешно!

Однако лезет, как все влюбленные, несмотря на свой «ум», и уже слабеет перед ее равнодушием. Он бросает никуда не годное против счастливого соперника оружие – прямое нападение на него, и снисходит до притворства.

Раз в жизни притворюсь, -

решает он, – чтоб «разгадать загадку», а собственно, чтоб удержать Софью, когда она рванулась прочь при новой стреле, пущенной в Молчалина. Это не притворство, а уступка, которой он хочет выпросить то, чего нельзя выпросить, – любви, когда ее нет. В его речи уже слышится молящий тон, нежные упреки, жалобы:

Но есть ли в нем та страсть, то чувство,

пылкость та…

Чтоб, кроме вас, ему мир целый

Казался прах и суета?

Чтоб сердца каждое биенье

Любовью ускорялось к вам… -

говорит он, – и наконец:

Чтоб равнодушнее мне понести утрату,

Как человеку – вы, который с вами взрос,

Как другу вашему, как брату,

Мне дайте убедиться в том…

Это уже слезы. Он трогает серьезные струны чувства -

От сумасшествия могу я остеречься,

заключает он. Затем оставалось только упасть на колени и зарыдать. Остатки ума спасают его от бесполезного унижения.

Такую мастерскую сцену, высказанную такими стихами, едва ли представляет какое-нибудь другое драматическое произведение. Нельзя благороднее и трезвее высказать чувство, как оно высказалось у Чацкого, нельзя тоньше и грациознее выпутаться из ловушки, как выпутывается Софья Павловна. Только пушкинские сцены Онегина с Татьяной напоминают эти тонкие черты умных натур.

Софье удалось было совершенно отделаться от новой подозрительности Чацкого, но она сама увлеклась своей любовью к Молчалину и чуть не испортила все дело, высказавшись почти открыто в любви. На вопрос Чацкого:

Зачем же вы его (Молчалина) так коротко узнали?

она отвечает:

Я не старалась! Бог нас свел.

Этого довольно, чтоб открыть глаза слепому. Но ее спас сам Молчалин, то есть его ничтожество. Она в увлечении поспешила нарисовать его портрет во весь рост, может быть в надежде примирить с этой любовью не только себя, но и других, даже Чацкого, не замечая, как портрет выходит пошл:

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел.

При батюшке три года служит;

Тот часто без толку сердит,

А он безмолвием его обезоружит,

От доброты души простит.

А, между прочим,

Веселостей искать бы мог, -

Ничуть, от старичков не ступит за порог!

Мы ре́звимся, хохочем;

Он с ними целый день засядет, рад не рад

Чудеснейшего свойства…

Он, наконец: уступчив, скромен, тих,

И на душе проступков никаких;

Чужих и вкривь и вкось не рубит.

Вот я за что его люблю!

У Чацкого рассеялись все сомнения:

Она его не уважает!

Шалит, она его не любит.

Она не ставит в грош его! -

утешает он себя при каждой ее похвале Молчалину и потом хватается за Скалозуба. Но ответ ее – что он «герой не ее романа» – уничтожил и эти сомнения. Он оставляет ее без ревности, но в раздумье, сказав:

Кто разгадает вас!

Он и сам не верил в возможность таких соперников, а теперь убедился в этом. Но и его надежды на взаимность, до сих пор горячо волновавшие его, совершенно поколебались, особенно когда она не согласилась остаться с ним под предлогом, что «щипцы остынут», и потом, на просьбу его позволить зайти к ней в комнату, при новой колкости на Молчалина, она ускользнула от него и заперлась.

Он почувствовал, что главная цель возвращения в Москву ему изменила, и он отходит от Софьи с грустью. Он, как потом сознается в сенях, с этой минуты подозревает в ней только холодность ко всему, – и после этой сцены самый обморок отнес не «к признакам живых страстей», как прежде, а к «причуде избалованных нерв».

Следующая сцена его с Молчалиным, вполне обрисовывающая характер последнего, утверждает Чацкого окончательно, что Софья не любит этого соперника.

Обманщица смеялась надо мною! -

замечает он и идет навстречу новым лицам.

Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.

Ему оставалось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, недавно еще бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в московскую жизнь, барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», по меткому определению Чацкого, – под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка – весь этот контингент невест, «умеющих, – по словам Фамусова, – принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой, – эта княгиня и князь Петр Ильич – без слова, но такая говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающейся угодливостью, вроде собачьих поносок, – и эти NN, и все толки их, и все занимающее их содержание!

Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и вслушиваться в их оригинальный говор.

Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с Молчалиным, – той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, за тем и приехал.

В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми, успел он всех вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо затрагивают всякие пустяки – и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал невпопад несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять задел Молчалина.

Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно расстроенный и, по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние:

Мильон терзаний! -

говорит он:

жалуется он ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в неприятельском лагере.

«Мильон терзаний» и «горе!» – вот что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находит, как только зажать уши против его логики, и отстреливается общими местами старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини – пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его под рукой, вскользь, сумасшедшим.

Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он очевидно ослабел от этого «мильона терзаний», и расстройство обнаружилось в нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.

Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе – и наносит удар всем, – но не хватило у него мощи против соединенного врага.

Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во мнении гостей распущенный

Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, – а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую или, по его же словам, «незначущую встречу с французиком из Бордо», которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.

Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до того, что находит фрак противным «рассудку и стихиям», сердится, что madame и mademoiselle не переведены на русский язык, – словом, «il divague!» – заключили, вероятно, о нем все шесть княжен и графиня-внучка. Он чувствует это и сам, говоря, что «в многолюдстве он растерян, сам не свой!»

Он точно «сам не свой», начиная с монолога «о французике из Бордо», – и таким остается до конца пьесы. Впереди пополняется только «мильон терзаний».

Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те были слишком дрессированы «в науке страсти нежной», а Чацкий отличается, между прочим, искренностью и простотой, и не умеет, и не хочет рисоваться. Он не франт, не лев. Здесь изменяет ему не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!

Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его «надеждой завлекла», зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово – то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что уходила от него, едва говорила с ним, призналась в равнодушии, назвала какой-то старый детский роман и прятанье по углам «ребячеством» и даже намекнула, что «бог ее свел с Молчалиным».

А он, потому только, что -

…так страстно и так низко

Был расточитель нежных слов, -

в ярости за собственное свое бесполезное унижение, за напущенный на себя добровольно самим собою обман, казнит всех, а ей бросает жестокое и несправедливое слово:

С вами я горжусь моим разрывом, -

когда нечего было и разрывать! Наконец просто доходя до брани, изливая желчь:

На дочь, и на отца,

И на любовника глупца , -

и кипит бешенством на всех, «на мучителей толпу, предателей, нескладных умников, лукавых простаков, старух зловещих» и т. д. И уезжает из Москвы искать «уголка оскорбленному чувству», произнося всему беспощадный суд и приговор!

Если б у него явилась одна здоровая минута, если б не жег его «мильон терзаний», он бы, конечно, сам сделал себе вопрос: «Зачем и за что наделал я всю эту кутерьму?» И, конечно, не нашел бы ответа.

За него отвечает Грибоедов, который неспроста кончил пьесу этой катастрофой. В ней, не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, «ум» Чацкого сверкавший, как луч света, в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики.

От грома первая перекрестилась Софья, оставшаяся до самого появления Чацкого, когда Молчалин уже ползал у ног ее, все той же бессознательной Софьей Павловной, с той же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он прожил сам, весь его дом и весь круг. Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, она прежде всего радуется, что «ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!»

А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба, а на прошлое смотреть…

Да никак не смотреть. Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж? Но какой же московский муж, «из жениных пажей», станет озираться на прошлое!

Это и ее мораль, и мораль отца, и всего круга. А между тем Софья Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит грехом неведения, слепоты, в которой жили все, -

Свет не карает заблуждений,

Но тайны требует для них!

В этом двустишии Пушкина выражается общий смысл условной морали. Софья никогда не прозревала от нее и не прозрела бы без Чацкого никогда, за неимением случая. После катастрофы, с минуты появления Чацкого оставаться слепой уже невозможно. Его суда ни обойти забвением, ни подкупить ложью, ни успокоить – нельзя. Она не может не уважать его, и он будет вечным ее «укоряющим свидетелем», судьей ее прошлого. Он открыл ей глаза.

До него она не сознавала слепоты своего чувства к Молчалину и даже, разбирая последнего, в сцене с Чацким, по ниточке, сама собой не прозрела на него. Она не замечала, что сама вызвала его на эту любовь, о которой он, дрожа от страха, и подумать не смел. Ее не смущали свидания наедине ночью, и она даже проговорилась в благодарности к нему в последней сцене за то, что «в ночной тиши он держался больше робости во нраве!» Следовательно, и тем, что она не увлечена окончательно и безвозвратно, она обязана не себе самой, а ему!

Наконец, в самом начале, она проговаривается еще наивнее перед горничной.

Подумаешь, как счастье своенравно, -

говорит она, когда отец застал Молчалина рано утром у ней в комнате, -

Бывает хуже – с рук сойдет!

А Молчалин просидел у нее в комнате целую ночь. Что же разумела она под этим «хуже»? Можно подумать бог знает что: но honny soit qui mal y pense! Софья Павловна вовсе не так виновна, как кажется.

Это – смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, путаница понятий, умственная и нравственная слепота – все это не имеет в ней характера личных пороков, а является, как общие черты ее круга. В собственной, личной ее физиономии прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже мечтательное. Остальное принадлежит воспитанию.

Французские книжки, на которые сетует Фамусов, фортепиано (еще с аккомпанементом флейты), стихи, французский язык и танцы – вот что считалось классическим образованием барышни. А потом «Кузнецкий мост и вечные обновы», балы, такие, как этот бал у ее отца, и это общество – вот тот круг, где была заключена жизнь «барышни». Женщины учились только воображать и чувствовать и не учились мыслить и знать. Мысль безмолвствовала, говорили одни инстинкты. Житейскую мудрость почерпали они из романов, повестей – и оттуда инстинкты развивались в уродливые, жалкие или глупые свойства: мечтательность, сентиментальность, искание идеала в любви, а иногда и хуже.

В снотворном застое, в безвыходном море лжи, у большинства женщин снаружи господствовала условная мораль – а втихомолку жизнь кишела, за отсутствием здоровых и серьезных интересов, вообще всякого содержания, теми романами, из которых и создалась «наука страсти нежной». Онегины и Печорины – вот представители целого класса, почти породы ловких кавалеров, jeunes premiers. Эти передовые личности в high life – такими являлись и в произведениях литературы, где и занимали почетное место со времен рыцарства и до нашего времени, до Гоголя. Сам Пушкин, не говоря о Лермонтове, дорожил этим внешним блеском, этою представительностью du bon ton,манерами высшего света, под которою крылось и «озлобление», и «тоскующая лень», и «интересная скука». Пушкин щадил Онегина, хотя касается легкой иронией его праздности и пустоты, но до мелочи и с удовольствием описывает модный костюм, безделки туалета, франтовство – и ту напущенную на себя небрежность и невнимание ни к чему, эту fatuité, позированье, которым щеголяли денди. Дух позднейшего времени снял заманчивую драпировку с его героя и всех подобных ему «кавалеров» и определил истинное значение таких господ, согнав их с первого плана.

Они и были героями и руководителями этих романов, и обе стороны дрессировались до брака, который поглощал все романы почти бесследно, разве попадалась и оглашалась какая-нибудь слабонервная, сентиментальная – словом, дурочка, или героем оказывался такой искренний «сумасшедший», как Чацкий.

Но в Софье Павловне, спешим оговориться, то есть в чувстве ее к Молчалину, есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина. Разницу между ними кладет «московский отпечаток», потом бойкость, уменье владеть собой, которое явилось в Татьяне при встрече с Онегиным уже после замужества, а до тех пор она не сумела солгать о любви даже няне. Но Татьяна – деревенская девушка, а Софья Павловна – московская, по-тогдашнему развитая.

Между тем она в любви своей точно так же готова выдать себя, как Татьяна: обе, как в лунатизме, бродят в увлечении с детской простотой. И Софья, как Татьяна же, сама начинает роман, не находя в этом ничего предосудительного, даже не догадывается о том. Софья удивляется хохоту горничной при рассказе, как она с Молчалиным проводит всю ночь: «Ни слова вольного! – и так вся ночь проходит!», «Враг дерзости, всегда застенчивый, стыдливый!» Вот чем она восхищается в нем! Это смешно, но тут есть какая-то почти грация – и куда далеко до безнравственности, нужды нет, что она проговорилась словом хуже – это тоже наивность. Громадная разница не между ею и Татьяной, а между Онегиным и Молчалиным. Выбор Софьи, конечно, не рекомендует ее, но и выбор Татьяны тоже был случайный, даже едва ли ей и было из кого выбирать.

Конец ознакомительного фрагмента.

«Горе от ума» Грибоедова . –

Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.


Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый «храм бессмертия». У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, – взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, – сами становятся историей. Мы изучили Онегина, его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например, лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако, в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедиею «Недоросль» Фонвизина, – и основательно – ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в «Недоросле» на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленной жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще это «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах.

Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, – и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд – не достанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения – нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановиться на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, – и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф, конечно, – вечный тип, Фальстаф – вечный характер, – но и тот и другой, и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.

Как картина современных нравов, комедия «Горе от ума» была отчасти анахронизмом и тогда, когда в тридцатых годах появилась на московской сцене. Уже Щепкин, Мочалов, Львова-Синецкая, Ленский, Орлов и Сабуров играли не с натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами.


Как посравнить да посмотреть (говорит он)
Век нынешний и век минувший ,
Свежо предание, а верится с трудом,

а про свое время выражается так:


Теперь вольнее всякий дышит,


Бранил ваш век я беспощадно, -

говорит он Фамусову.

Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрунта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.

Но все же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию – и в тесном смысле, как сценическую пьесу, – и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя и потому имеют большинство почитателей, – то есть картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, – обратимся сначала к комедии как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец, скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, – верная в мелких психологических деталях, – но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Но Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием.

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили, как тени, с «тоскующей ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем: это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде и не знали, чего хотеть. Онегин пробовал читать, но зевнул и бросил, потому что ему и Печорину была знакома одна наука «страсти нежной», а прочему всему они учились «чему-нибудь и как-нибудь» – и им нечего было делать.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. «Он славно пишет, переводит», – говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся – не трудно догадаться, почему:


Служить бы рад, – прислуживаться тошно, -

намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу – не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний».

Ни Онегин, ни Печорин не поступили бы так неумно вообще, в деле любви и сватовства особенно. Но зато они уже побледнели и обратились для нас в каменные статуи, а Чацкий остается и останется всегда в живых за эту свою «глупость».

Читатель помнит, конечно, все, что проделал Чацкий. Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у нее руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству – и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему – тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпа?ть солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, – частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он – от отца Софьи до Молчалина – и какими меткими чертами рисует он Москву – и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты – ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности , пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно «добро о ком-нибудь сказать», и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? «Теперь мне до того ли?» – говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:


Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне. «Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?» – и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: «А вам на что?» И потом равнодушно, только из приличия, дополняет:


Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет «послужить»:


Служить бы рад, – прислуживаться тошно!

Он и в Москву и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он, вместо нее, нашел одного Фамусова. «Как здесь бы ей не быть?» – задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем «ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест», – и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым – и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.


Вот то-то, все вы гордецы:
Смотрели бы, как делали отцы,

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним».

Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что «не о дядюшке его говорит», которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, – успокаивает его, почти извиняется.


Длить споры не мое желанье, -

говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба.


Вот будто женится на Софьюшке… и т. д.

Чацкий навострил уши.


Как суетится, что за прыть!

«А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?» – говорит он, и хотя потом прибавляет:


Ах – тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет! -

но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.

Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая последнему мысль «о генеральше», и почти явно вызывает на сватовство.

Эти намеки на женитьбу возбудили подозрения Чацкого о причинах перемены к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить «завиральные идеи» и помолчать при госте. Но раздражение уже шло crescendo1
Нарастая (итал .).

И он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом, раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и разрешается резким монологом:

«А судьи кто?» и т. д. Тут уже завязывается другая борьба, важная и серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба, Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:


Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! -

раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и «судьи»?

И. А. Гончаров. «Мильон терзаний»

I. Литературная и историческая судьба комедии Грибоедова.

II. Жанровое своеобразие «Горя от ума».

III. Язык и стиль пьесы.

IV. Сюжет и композиция, сценичность комедии.

V. Образ Чацкого.

1. Роль Чацкого – главная в пьесе.

2. Сопоставление героя комедии Грибоедова с «лишними людьми» (Онегиным и Печориным).

3. Единство личных и общественных мотивов в драме Чацкого («мильон терзаний» героя).

VI. Образ Софьи.

VII. Чацкий – победитель или побеждённый?

VIII. Реализм комедии и типичность Чацких.

I. Гончаров отмечает, что комедия «Горе от ума» стоит «особняком в литературе». Признавая, что творение Грибоедова нельзя ставить в один ряд с бессмертным «Евгением Онегиным» и другими произведениями «гения Пушкина», автор статьи говорит, что «Онегин» стал для нас историей, а герои «Горя от ума» будут жить до тех пор, «пока будет существовать стремление к почестям помимо за­слуг, пока будут водиться мастера и охотники угод­ничать и «награжденья брать и весело пожить», пока будут господствовать карьеризм, чинопочитание, сплетни, безделье как социальные пороки, пока мож­но будет встретить Фамусовых, Молчаливых, Репетиловых, Загорецких.

Пьеса вынесла испытание популярностью (публи­ка «буквально истаскала комедию до пресыщения»). Наконец, она была признана «образцовым произведе­нием» как «грамотной массой», так и критикой.

Что же привлекает поклонников пьесы к ней? Отвечая на этот вопрос, Гончаров пишет, что одни видят достоинство комедии в том, что в ней с поразительной достоверностью переданы основные черты таких социальных типов, как Фамусов, Молчалин, Скалозуб, другие же «дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью» пьесы.

II. Автор статьи полностью согласен с теми, кто признаёт, что «комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгу­чая сатира, и вместе с тем и комедия... больше всего комедия». В этих особенностях пьесы Гончаров видит её жанровое своеобразие, подчёркивая, что «Горе от ума» более всего «тонкая, умная, изящная и страстная комедия». Комичны не только представители фамусовского круга, комичен и Чацкий с его наивным по­ведением в гостиной фамусовского дома.

В пьесе воссоздаётся «длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась... вся прежняя Москва, её рисунок, тогдашний её дух, исторический момент и нравы». Гончаров считает, что в комедии нет ни одного надуманного персонажа, ни одной лиш­ней детали; всё – «от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки» – взя­то из жизни и перенесено в пьесу.

III. Гончаров высоко оценивает язык и стиль комедии, в частности такие её стороны, как «ум, юмор, шутка и злость русского ума и языка». Автор статьи указывает на «разговорный стих» пьесы, отмечает, что язык её героев – это «естественная, простая... взятая из жизни речь».

Гончаров подчёркивает, что ни одно произведение русской литературы до комедии «Горе от ума», ещё задолго даже до её напечатания, не проникло в такой степени в широкие слои тогдашних читателей: «...гра­мотная масса... сразу поняв её красоты и не найдя не­достатков... разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники... испестрила грибоедовскими поговорками разговор...»

IV. Гончаров тонко анализирует сюжет и композицию «Горя от ума», критикуя при этом тех, кто отка­зывал комедии в сценичности, в присутствии движе­ния, действия: «Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!» «то движение, которое идёт через всю пьесу, как неви­димая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою».

Гончаров обстоятельно прослеживает «ход пьесы», её сюжетное развитие, динамику, внутренний меха­низм – от сцены к сцене, от акта к акту, впервые уста­новив, что в сценическом движении комедии перепле­таются между собою две интриги – личная и общест­венная. Автор статьи обращает внимание на то, что в сценах третьего акта, посвящённых изображению бала у Фамусова, картины бала на время «вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу». Каж­дое лицо или группа лиц на балу «образует свою от­дельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в закон­ченное действие».

«Разве не полную комедию разыгрывают Горичи? Этот муж, недавно ещё бодрый и живой человек, те­перь опустившийся, облёкшийся, как в халат, в мос­ковскую жизнь, барин; «муж-мальчик, муж-слуга, иде­ал московских мужей», по меткому определению Чац­кого, – под башмаком приторной, жеманной светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка – весь этот контингент невест, «умеющих, – по словам Фамусо­ва, – принарядить себя тафтицей, бархатцем и дым­кой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с мось­кой, с арапкой-девочкой, – эта княгиня и князь Пётр Ильич – без слова, но такая говорящая руина про­шлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодли­востью... и эти N.N., и все толки их, и всё занимающее их содержание!»

Гончаров высоко оценивает мастерство Грибоедо­ва-реалиста, нарисовавшего правдивую картину мос­ковского быта и нравов той эпохи.

V. Особенно много нового внёс Гончаров в интер­претацию образа Чацкого. Автор статьи замечает, что «о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто... какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разногласия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся ещё долго». Гончаров подчёркивает реалистическую многосторонность образа Чацкого, остроумие героя, честность и прогрессивность его убеждений, выражает к нему тёплое сочувствие, как к живому лицу.

1. По мысли Гончарова, «главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а бы­ла бы, пожалуй, картина нравов». Столкновение ге­роя с окружающим его обществом определяет «гро­мадный, настоящий смысл», «главный разум» произ­ведения, даёт ему то живое, непрерывное движение, которое пронизывает его от начала до конца. В коме­дии «два века сходятся лицом к лицу». Чацкий дей­ствительно «умнее всех прочих лиц... Речь его кипит умом, остроумием». По при всём этом он поступает так «неумно», что «это подало Пушкину повод отка­зать ему в уме». («Пушкин... вероятно, всего более имел в виду последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде». Здесь Чацкому изменяет «не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие... ни Оне­гин, ни Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий».)

3. Гончаров убедительно показывает единство лич­ных и общественных мотивов в драме Чацкого, что позволяет ему доказать социальную и психологиче­скую оправданность поведения героя.

Чацкий приехал в Москву только ради Софьи. «Его поразили две перемены: она необыкновенно по­хорошела и охладела к нему – тоже необыкновенно». Чацкий надеется найти ответ прежнему чувству – «всё напрасно: нежные воспоминания, остроты – ничто не помогает. Он терпит от неё одни холодности. Между ней и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают участие два лица – Молчалин и Лиза».

Вскоре линия Чацкий – Софья значительно расши­ряется, она уже не является единственной в комедии. Борьба героя за сердце любимой девушки перераста­ет в «другую борьбу, важную и серьёзную, целую бит­ву» – между Чацким и фамусовским кругом. «Обра­зовались два лагеря, или, с одной стороны, целый ла­герь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», с другой – один пылкий и отважный боец... Если Фа­мусов хочет быть «тузом», «есть на серебре и золоте» только за то, что «он подписывает бумаги, не читая» их, то Чацкий требует «службы делу, а не лицам» и т. д.

Столкновение едино: любовная тема вбирает в се­бя огромное социальное содержание (личная драма героя определяется социальными мотивами), и, в свою очередь, общественная драма осложняется личной. В результате для героя сложился «мильон терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть ука­занную ему Грибоедовым роль, роль гораздо больше­го, высшего значения, нежели неудачная любовь, сло­вом, роль, для которой и родилась вся комедия».

С исключительным искусством раскрывая сцени­ческое развитие образа Чацкого, Гончаров указывает, в частности, что в обстановке борьбы герой становится «желчен, придирчив... впадает в преувеличения... пе­рестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале». Борьба «его исто­мила. Он очевидно ослабел от этого «мильона терза­ний»... Чацкий упрекает Софью, «зачем она его «надеж­дой завлекла», зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово – то неправда. Никакой на­деждой она его не завлекала. Она только и делала, что уходила от него, едва говорила с ним, призналась в равнодушии». Чацкий «ей бросает жестокое и неспра­ведливое слово: «С вами я горжусь моим разрывом»...

Действительно, в последних словах и упреках Чац­кого, обращённых к Софье, далеко не всё отвечает ис­тине. Но если и «неправда» слова героя, зато праве­ден самый его гнев. Гнев не на одну Софью, но на весь московский «свет», нелепый и страшный: «Мечтанья с глаз долой и спала пелена»… «В «неправде» слов Чацкого сильно выражена правда его характера, пылкого, непосредственного, способного на глубокие переживания. В порыве страсти герой не раз грешит про­тив частной логики, но он всегда прав в самом главном. В гневных и порой неточных словах Чацко­го – правда его отношений с окружающим общест­вом. И в этом смысле Гончаров, полемизируя с Пуш­киным, подчёркивает: «Чацкий умнее всех прочих лиц»... его ум сверкает, «как луч света, в целой пьесе».

VI. Говоря о Софье, Гончаров, по сути, первым по­казал, насколько противоречив и сложен духовный мир героини: «Это смесь хороших инстинктов с ло­жью, живого ума с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, – путаница понятий, умственная и нравственная слепота –всё это не имеет в ней ха­рактера личных пороков, а является, как общие черты её круга. В собственной, личной её физиономии пря­чется в тени что-то своё, горячее, нежное, даже мечтательное. Остальное принадлежит воспитанию». Са­ма по себе Софья не безнравственна. Она воспитана так, что «мысль безмолвствовала, говорили одни инс­тинкты». Её представления о жизни почерпнуты из французских сентиментальных романов. Приученная воображать и чувствовать, но не приученная мыслить, Софья слепа в своей любви. Не видит, что сама вызва­ла Молчалина на эту любовь, о которой он не смел и думать. Как замечает Гончаров, «она грешит грехом неведения». Глаза ей раскрывает Чацкий. Только он заставляет Софью почувствовать весь «ужас и стыд» положения. Но при всём этом автор статьи отмечает, что «в чувстве её к Молчалииу есть много искренно­сти, сильно напоминающей Татьяну Пушкина... влече­ние покровительствовать любимому человеку, бедно­му, скромному...».

Гончаров относится к Софье с сочувствием, защи­щает её, видя в ней черты жертвы патриархально-дво­рянского уклада: «Софья Павловна вовсе не так ви­новна, как кажется». Автор статьи отмечает в ней «сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в ду­хоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром любил её и Чацкий». Одновременно Гончаров подчёркивает, что не только Чацкий, но и Софья переживает трагедию, когда видит любимого ею человека в настоящем свете: «Ей, конечно, тяжелее всех, тяжелее даже Чацкого, и ей достаётся свой «мильон терзаний».

VII. Гончаров впервые ставит вопрос: кто же Чацкий – победитель или побеждённый? Чацкий побеждённый, ибо он оклеветан, оскорб­лён; «мучителей толпа» истерзала его. Его вера в то, что «нынче свет уж не таков», разбита и развеяна. То, что казалось герою «веком минувшим», обернулось жестоким и беспощадным «веком нынешним». Чацкий вынужден бежать из Москвы...

Но вместе с тем Чацкий и победитель. Гончаров справедливо пишет: «Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей». Автор статьи утверж­дает, что образ Чацкого опровергает пословицу: «Один в поле не воин». «Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и – всег­да жертва». Иначе говоря, «Чацкого роль – роль стра­дательная... хотя она в то же время и всегда победительная». Чацкие «не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие – и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха». Чацкие – «передовые курьеры неизвестного будущего».

По мнению Гончарова, Чацкий «не даром бился», бился «для будущего». Он не сломлен духовно, не из­менил своим идеалам, не смирился со злом. И в этом проявилась оптимистическая сущность великой ко­медии.

Для фамусовской Москвы не пройдёт бесследно столкновение с Чацким. Произойдёт то, чего больше всего боялся Фамусов, – огласка, и, может быть, «он едва ли даже кончит свою жизнь таким „тузом”»; «сдёрнута маска» с Молчалина; «попали под град его выстрелов» Горичи, Загорецкий, княжны... Чацкий «породил раскол... брызнул сам на заглохшую почву живой водой»... Последствия боя, упорного и горяче­го, данного героем «неприятельскому лагерю» в один день и в одном доме, «отразились на всей Москве и России».

VIII. Гончаров высказывает мысль, что «Чацкий больше всего обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, «жизнь свободную»... Его воз­мущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы «разливанья в пирах и мотовстве» – явления умственной и нравственной слепоты и растления. Автор статьи утверждает типичность Чацких для своего времени. В то же время Гончаров подчёркивает, что «Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим», утверждая тем самым типичность Чацких и для буду­щих времён. «Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого... Чацкие живут и не перево­дятся в обществе... где... длится борьба свежего с от­жившим, больного со здоровым... Вот отчего не соста­рился до сих пор и едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия». Сход­ство с героем Грибоедова автор статьи обнаруживает в Белинском, в горячих импровизациях которого зву­чат те же мотивы, что и у Чацкого, и которому в жизни тоже достался «мильон терзаний», а также в молодом Герцене: «В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого». Статью Гончаров заключает словами: «Чацкий, по нашему мнению, из всех наиболее живая личность... Но... натура его сильнее и глубже прочих лиц и пото­му не могла быть исчерпана в комедии». А главное то, что в образе Чацкого утверждается тенденция «ново­го века», которую он начинает.

Литература

Озеров Ю. А. Раздумья перед сочинением. (Практические советы поступающим в вузы): Учебное пособие. – М.: Высшая школа, 1990. – С. 100–107.