Анализ премудрый. "премудрый пескарь", анализ сказки

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Василь Быков
Обелиск

За два долгих года я так и не выбрал времени съездить в ту не очень и далекую от города сельскую школу. Сколько раз думал об этом, но все откладывал: зимой – пока ослабнут морозы или утихнет метель, весной – пока подсохнет да потеплеет; летом же, когда было и сухо и тепло, все мысли занимал отпуск и связанные с ним хлопоты ради какого-то месяца на тесном, жарком, перенаселенном юге. Кроме того, думал: подъеду, когда станет свободней с работой, с разными домашними заботами. И, как это бывает в жизни, дооткладывался до того, что стало поздно собираться в гости – пришло время ехать на похороны.

Узнал об этом также не вовремя: возвращаясь из командировки, встретил на улице знакомого, давнишнего товарища по работе. Немного поговорив о том о сем и обменявшись несколькими шутливыми фразами, уже распрощались, как вдруг, будто вспомнив что-то, товарищ остановился.

– Слыхал, Миклашевич умер? Тот, что в Сельце учителем был.

– Как – умер?

– Так, обыкновенно. Позавчера умер. Кажется, сегодня хоронить будут.

Товарищ сказал и пошел, смерть Миклашевича для него, наверно, мало что значила, а я стоял и растерянно смотрел через улицу. На мгновение я перестал ощущать себя, забыл обо всех своих неотложных делах – какая-то еще не осознанная виноватость внезапным ударом оглушила меня и приковала к этому кусочку асфальта. Конечно, я понимал, что в безвременной смерти молодого сельского учителя никакой моей вины не было, да и сам учитель не был мне ни родней, ни даже близким знакомым, но сердце мое остро защемило от жалости к нему и сознания своей непоправимой вины – ведь я не сделал того, что теперь уже никогда не смогу сделать. Наверно, цепляясь за последнюю возможность оправдаться перед собой, ощутил быстро созревшую решимость поехать туда сейчас же, немедленно.

Время с той минуты, как я принял это решение, помчалось для меня по какому-то особому отсчету, вернее – исчезло ощущение времени. Изо всех сил я стал торопиться, хотя удавалось это мне плохо. Дома никого из своих не застал, но даже не написал записки, чтобы предупредить их о моем отъезде, – побежал на автобусную станцию. Вспомнив о делах на службе, пытался дозвониться туда из автомата, который, будто назло мне, исправно глотал медяки и молчал как заклятый. Бросился искать другой и нашел его только у нового здания гастронома, но там в терпеливом ожидании стояла очередь. Ждал несколько минут, выслушивая длинные и мелочные разговоры в синей, с разбитым стеклом будке, поссорился с каким-то парнем, которого принял сначала за девушку, – штаны клеш и льняные локоны до воротника вельветовой курточки. Пока наконец дозвонился да объяснил, в чем дело, упустил последний автобус на Сельцо, другого же транспорта в ту сторону сегодня не предвиделось. С полчаса потратил на тщетные попытки захватить такси на стоянке, но к каждой подходившей машине бросалась толпа более проворных, а главное, более нахальных, чем я. В конце концов пришлось выбираться на шоссе за городом и прибегнуть к старому, испытанному в таких случаях способу – голосовать. Действительно, седьмая или десятая машина из города, доверху нагруженная рулонами толя, остановилась на обочине и взяла нас – меня и парнишку в кедах, с сумкой, набитой буханками городского хлеба.

В пути стало немного спокойнее, только порой казалось, что машина идет слишком медленно, и я ловил себя на том, что мысленно ругаю шофера, хотя на более трезвый взгляд ехали мы обычно, как и все тут ездят. Шоссе было гладким, асфальтированным и почти прямым, плавно покачивало на пологих взгорках – то вверх, то вниз. День клонился к вечеру, стояла середина бабьего лета со спокойной прозрачностью далей, поредевшими, тронутыми первой желтизной перелесками, вольным простором уже опустевших полей. Поодаль, у леса, паслось колхозное стадо – несколько сот подтелков, все одного возраста, роста, одинаковой буро-красной масти. На огромном поле по другую сторону дороги тарахтел неутомимый колхозный трактор – пахал под зябь. Навстречу нам шли машины, громоздко нагруженные льнотрестой. В придорожной деревне Будиловичи ярко пламенели в палисадниках поздние георгины, на огородах в распаханных бороздах с сухой, полегшей ботвой копались деревенские тетки – выбирали картофель. Природа полнилась мирным покоем погожей осени; тихая человеческая удовлетворенность просвечивала в размеренном ритме извечных крестьянских хлопот, когда урожай уже выращен, собран, большинство связанных с ним забот позади, оставалось его обработать, подготовить к зиме, и до следующей весны – прощай, многотрудное и многозаботное поле.

Но меня эта умиротворяющая благость природы, однако, никак не успокаивала, а только угнетала и злила. Я опаздывал, чувствовал это, переживал и клял себя за мою застарелую лень, душевную черствость. Никакие мои прежние причины не казались теперь уважительными, да и вообще были ли какие-нибудь причины? С такой медвежьей неповоротливостью недолго было до конца прожить отпущенные тебе годы, ничего не сделав из того, что, может, только и могло составить смысл твоего существования на этой грешной земле. Так пропади она пропадом, тщетная муравьиная суета ради призрачного ненасытного благополучия, если из-за него остается в стороне нечто куда более важное. Ведь тем самым опустошается и выхолащивается вся твоя жизнь, которая только кажется тебе автономной, обособленной от других человеческих жизней, направленной по твоему сугубо индивидуальному житейскому руслу. На самом же деле, как это не сегодня замечено, если она и наполняется чем-то значительным, так это прежде всего разумной человеческой добротой и заботою о других – близких или даже далеких тебе людях, которые нуждаются в этой твоей заботе.

Наверно, лучше других это понимал Миклашевич.

И кажется, не было у него особой на то причины, исключительной образованности или утонченного воспитания, которые выделяли бы его из круга других людей. Был он обыкновенным сельским учителем, наверно, не лучше и не хуже тысяч других городских и сельских учителей. Правда, я слышал, что он пережил трагедию во время войны и чудом спасся от смерти. И еще – что он очень болен. Каждому, кто даже впервые встречался с ним, было очевидно, как изводила его эта болезнь. Но я никогда не слыхал, чтобы он пожаловался на нее или дал бы кому-либо понять, как ему трудно. Вспомнилось, как мы с ним познакомились, во время перерыва на очередной учительской конференции. С кем-то беседуя, он стоял тогда у окна в шумном вестибюле городского Дома культуры, и вся его очень худая, остроплечая фигура с выпирающими под пиджаком лопатками и худой длинной шеей показалась мне сзади удивительно хрупкой, почти мальчишечьей. Но стоило ему тут же обернуться ко мне своим увядшим, в густых морщинах лицом, как впечатление сразу менялось – думалось, что это довольно побитый жизнью, почти пожилой человек. В действительности же, и я это знал точно, в то время ему шел только тридцать четвертый год.

– Слышал о вас и давно хотел обратиться с одним запутанным делом, – сказал тогда Миклашевич каким-то глухим голосом.

Он курил, стряхивая пепел в пустой коробок из-под спичек, который держал в пальцах, и я, помнится, невольно ужаснулся, увидев эти его нервно дрожащие пальцы, обтянутые желтой сморщенной кожей. С недобрым предчувствием я поспешил перевести взгляд на его лицо – усталое, оно было, однако, совершенно спокойным.

– Печать – великая сила, – шутливо и со значением процитировал он, и сквозь сетку морщин на его лице проглянула добрая, со страдальческой грустью усмешка.

Я знал, что он ищет что-то в истории партизанской войны на Гродненщине, что сам еще подростком принимал участие в партизанских делах, что его друзья-школьники повешены немцами в сорок втором и что хлопотами Миклашевича в их честь поставлен небольшой памятник в Сельце, но вот, оказывается, было у него и еще какое-то дело, в котором он рассчитывал на меня. Что ж, я был готов. Я обещал приехать, поговорить и по возможности разобраться, если дело действительно запутанное, – в то время я еще не потерял охоту к разного рода запутанным, сложным делам.

И вот опоздал.

В небольшом придорожном леске с высоко вознесшимися над дорогой шапками сосен шоссе начинало плавное широкое закругление, за которым показалось наконец и Сельцо. Когда-то это была помещичья усадьба с пышно разросшимися за много десятков лет суковатыми кронами старых вязов и лип, скрывавшими в своих недрах старосветский особняк – школу. Машина неторопливо приближалась к повороту в усадьбу, и это приближение новой волной печали и горечи охватило меня – я подъезжал. На миг появилось сомнение: зачем? Зачем я еду сюда, на эти печальные похороны, надо было приехать раньше, а теперь кому я могу быть тут нужен, да и что тут может понадобиться мне? Но, по-видимому, рассуждать таким образом уже не имело смысла, машина стала замедлять ход. Я крикнул парнишке-попутчику, который, судя по его спокойному виду, ехал дальше, чтобы тот постучал шоферу, а сам по шершавым рулонам толя подобрался к борту, готовясь спрыгнуть на обочину.


Ну вот и приехал. Машина, сердито стрельнув из выхлопной трубы, покатила дальше, а я, разминая затекшие ноги, немного прошел по обочине. Знакомая, не раз виденная из окна автобуса, эта развилка встретила меня со сдержанной похоронной печалью. Возле мостика через канаву торчал столбик со знаком автобусной остановки, за ним был виден знакомый обелиск с пятью юношескими именами на черной табличке. В сотне шагов от шоссе вдоль дороги к школе начиналась старая узковатая аллея из толстых, развалившихся в разные стороны вязов. В дальнем конце ее на школьном дворе ждали кого-то «газик» и черная, видимо, райкомовская «Волга», но людей там не было видно. «Наверно, люди теперь в другом месте», – подумал я. Но я даже толком не знал, где здесь находится кладбище, чтобы пойти туда, если еще имело какой-то смысл туда идти.

Так, не очень решительно, я вошел в аллею под многоярусные кроны деревьев. Когда-то, лет пять назад, я уже бывал тут, но тогда этот старый помещичий дом, да и эта аллея не показались мне такими подчеркнуто молчаливыми: школьный двор тогда полнился голосами детей – как раз была перемена. Теперь же вокруг стояла недобрая погребальная тишина – даже не шелестела, затаившись в предвечернем покое, поредевшая желтеющая листва старых вязов. Укатанная гравийная дорожка вскоре вывела на школьный двор – впереди высился некогда пышный, в два этажа, но уже обветшалый и запущенный, с треснувшей по фасаду стеной старосветский дворец: фигурная балюстрада веранды, беленые колонны по обе стороны парадного входа, высокие венецианские окна. Мне следовало спросить у кого-нибудь, где хоронят Миклашевича, но спросить было не у кого. Не зная, куда деваться, я растерянно потоптался возле машин и уже хотел войти в школу, как из той же парадной аллеи, едва не наехав на меня, выскочил еще один запыленный «газик». Он тут же лихо затормозил, и из его брезентового нутра вывалился знакомый мне человек в измятой зеленой болонье. Это был зоотехник из областного управления сельского хозяйства, который теперь, как я слышал, работал где-то в районе. Лет пять мы не виделись с ним, да и вообще наше знакомство было шапочным, но сейчас я искренне обрадовался его появлению.

– Здорово, друг, – приветствовал меня зоотехник с таким оживлением на упитанном самодовольном лице, словно мы явились сюда на свадьбу, а не на похороны. – Тоже, да?

– Тоже, – сдержанно ответил я.

– Они там, в учительском доме, – сразу приняв мой сдержанный тон, тише сказал приехавший. – А ну давай пособи.

Ухвативши за угол, он выволок из машины ящик со сверкающими рядами бутылок «Московской», за которой, видно, и ездил в сельпо или в город. Я подхватил ношу с другой стороны, и мы, минуя школу, пошли по тропке меж садовых зарослей куда-то в сторону недалекого флигеля с квартирами учителей.

– Как же это случилось? – спросил я, все еще не в состоянии свыкнуться с этой смертью.

– А так! Как все случается. Трах, бах – и готово. Был человек – и нет.

– Хоть болел перед тем или как?

– Болел! Он всю жизнь болел. Но работал. И доработался до ручки. Пойдем вот да выпьем, пока есть такая возможность.

В старом, с облупившейся штукатуркой флигеле за поредевшими кустами сирени, среди которых свежо и сочно рдела осыпанная гроздьями рябина, слышался приглушенный говор многих людей, по которому можно было судить, что самое важное и последнее тут уже окончено. Шли поминки. Низкие окна приземистого флигеля были настежь раскрыты, между раздвинутых занавесок виднелась чья-то спина в белой нейлоновой сорочке и рядом льняная копна высокой женской прически. У крыльца стояли и курили двое небритых, в рабочей одежде мужчин. Они скупо переговаривались о чем-то, потом умолкли, перехватили у нас ящик и понесли его в дом. По узкому коридорчику мы пошли за ними.

В небольшой комнате, из которой теперь было вынесено все, что можно вынести, стояли сдвинутые впритык столы с остатками питья и закусок. Десятка два сидевших за ними людей были заняты разговорами, сигаретный дым витками тянулся к окнам. Заметно угасший темп поминок свидетельствовал, что идут они не первый уже час, и я понял, что мое запоздалое появление хуже отсутствия и легко могло быть истолковано не в мою пользу. Но не браться же за шапку, коль уж приехал.

– Садитесь, вот и местечко есть, – скорбным голосом пригласила к столу пожилая женщина в темной косынке, не спрашивая, кто я и зачем пришел: наверно, такое появление тут было делом обычным.

Я послушно сел на низковатую за высоким столом табуретку, стараясь не привлекать к себе внимания этих людей. Но рядом кто-то уже поворачивал ко мне свое отечное немолодое, мокрое от пота лицо.

– Опоздал? – просто сказал человек. – Ну что ж… Нет больше нашего Павлика. И уже не будет. Выпьем, товарищ.

Он сунул мне в руку явно не допитый кем-то, со следами чужих пальцев стакан водки, сам взял со стола другой.

– Давай, брат. Земля ему пухом.

– Что ж, пусть будет пухом.

Мы выпили. Чьей-то вилкой я подцепил с тарелки кружок огурца, сосед непослушными пальцами принялся вылущивать из помятой пачки «Примы», наверно, последнюю там сигарету. В это время женщина в темном платье поставила на стол несколько новых бутылок «Московской», и мужские руки стали разливать ее по расставленным всюду стаканам.

– Тише! Товарищи, прошу тише! – сквозь шум голосов раздался откуда-то из переднего угла громкий, не очень трезвый голос. – Тут хотят сказать. Слово имеет…

– Ксендзов, заведующий районо, – густо дохнув сигаретным дымом, прогудел над ухом сосед. – Что он может сказать? Что он знает?

В дальнем конце стола поднялся с места молодой еще человек с привычной начальственной уверенностью на жестком волевом лице, поднял стакан с водкой.

– Тут уже говорили о нашем дорогом Павле Ивановиче. Хороший был коммунист, передовой учитель. Активный общественник. И вообще… Одним словом, жить бы ему да жить…

– Жил бы, если бы не война, – вставил быстрый женский голос, должно быть, учительницы, сидевшей рядом с Ксендзовым.

Заврайоно запнулся, словно сбитый с толку этой репликой, поправил на груди галстук. Говорить ему, судя по всему, было трудно, непривычно на такую тему, он с натугой подбирал слова – может, не было у него нужных на такой случай слов.

– Да, если б не война, – наконец согласился оратор. – Если б не развязанная немецким фашизмом война, которая принесла нашему народу неисчислимые беды. Теперь, спустя двадцать лет после того, как залечены раны войны, восстановлено разрушенное войной хозяйство и советский народ добился выдающихся успехов во всех отраслях экономики, а также культуры, науки и образования и особенно больших успехов в области…

– При чем тут успехи! – вдруг грохнуло над моим ухом, и пустая бутылка на столе, подскочив, покатилась между тарелок. – При чем тут успехи? Мы похоронили человека!

Заврайоно недобро умолк на полуслове, а все сидевшие за столом настороженно, почти с испугом начали озираться на моего соседа. Немолодые уже глаза того на покрасневшем, болезненно потном лице явно наливались гневом, большой, перевитый набрякшими венами кулак угрожающе лежал на скатерти. Заведующий районо многозначительно помолчал с минуту и спокойно, с достоинством заметил, словно нарушившему порядок школьнику:

– Товарищ Ткачук, ведите себя пристойно.

– Тише, тише. Ну что вы! – озабоченно склонилась к моему соседу сидевшая рядом с ним женщина.

Но Ткачук, по-видимому, вовсе не хотел сидеть тихо, он медленно поднимался из-за стола, неуклюже распрямляя свое грузное немолодое тело.

– Это вам надо пристойно. Что вы тут несете про какие-то успехи? Почему вы не вспомните про Мороза?

Похоже, назревал скандал, и я чувствовал себя не очень удобно в таком соседстве. Но я тут был человек посторонний и не считал себя вправе вмешиваться, кого-то успокаивать или за кого-то вступаться. Заведующему районо, однако, нельзя было отказать в надлежащей на такой случай выдержке.

– Мороз тут ни при чем, – со спокойной твердостью остановил он выпад моего соседа. – Мы не Мороза хороним.

– Очень даже при чем! – почти крикнул сосед. – Это Мороза надо благодарить за Миклашевича! Он из него человека сделал.

– Миклашевич – другое дело, – согласился заврайоно и поднял до половины налитый стакан. – Выпьем, товарищи, за его память. Пусть его жизнь послужит для нас примером.

За столом началось заметное оживление, все выпили. Один только помрачневший Ткачук демонстративно отодвинулся от стола и откинулся к спинке стула.

– Мне с него брать пример поздно. Это он с меня брал пример, если хотите знать, – зло бросил он, ни к кому не обращаясь, и ему никто не ответил.

Заведующий районо старался больше не замечать спорщика, а остальные были поглощены закуской. Тогда Ткачук повернулся ко мне.

– Скажи ты про Мороза. Пусть знают…

– Про какого Мороза? – не понял я.

– Что, и ты не знаешь Мороза? Дожили! Сидим, пьем в Сельце, и никто не вспомнит Мороза! Которого здесь должен знать каждый… Что вы так на меня смотрите? – совсем уже разозлился он, поймав на себе чей-то укоризненный взгляд. – Я знаю, что говорю. Мороз – вот кто пример для всех нас. Как для Миклашевича был.

За столом притихли. Тут происходило что-то такое, чего я не понимал, но что, должно быть, отлично понимали другие. После минутного замешательства все тот же заведующий районо произнес с завидной начальственной твердостью в голосе:

– Прежде чем говорить, следует подумать, товарищ Ткачук.

– Я думаю, что говорю.

– Вот именно.

– Ну хватит! Тимофей Титович! Хватит вам, – с настойчивой кротостью начала успокаивать его молодая соседка. – Лучше съешьте колбаски. Это домашняя. В городе небось такой нет. А то вы совсем не закусываете…

Но Ткачук, видно, не хотел закусывать и, выдавив желваки на морщинистых щеках, только скрежетал зубами. Потом взял стакан с водкой и залпом выпил его до дна. На какую-то минуту мутные, покрасневшие его глаза страдальчески упрятались под бровями.

За столами стало тише, все молча закусывали, некоторые курили. Я повернулся к соседу справа – молодому парню в зеленом свитере, с виду учителю или какому-то специалисту из колхоза, – и кивнул в сторону Ткачука:

– Не знаете, кто это?

– Тимофей Титович. Бывший здешний учитель.

– А теперь?

– Теперь на пенсии. В городе живет.

Я внимательнее присмотрелся к моему соседу. Нет, в городе я, кажется, его не встречал, может, он недавно переехал откуда-то. На вид он уже стал безразличен ко всему тут и отчужденно примолк, уставясь на клетчатый край скатерти.

– Из города? – вдруг спросил он, вероятно, заметив мой к нему интерес.

– Из города.

– Чем приехал?

– Попутной.

– Своей не имеешь?

– Пока нет.

– Ну пейте, поминайте, я поехал.

– А вы чем поедете?

– Чем-нибудь. Не первый раз.

– Тогда и я с вами, – вдруг решил я. Оставаться тут, кажется, не имело смысла.

Сейчас мне трудно объяснить, почему я пошел за этим человеком, почему, с трудом добравшись до Сельца, так скоро и охотно расставался с усадьбой и школой. Конечно, прежде всего я опоздал. Того, ради которого я направлялся сюда, уже не было на свете, а люди за этими столами меня занимали мало. Но и мой новый попутчик в то время совсем не казался мне ни интересным, ни чем-нибудь привлекательным. Скорее напротив. Я видел возле себя изрядно подвыпившего, привередливого пенсионера; от его слов о своем превосходстве над покойным несло обычной стариковской похвальбой, всегда не слишком приятной. Даже если он и говорил правду.

Тем не менее с неясным еще чувством облегчения я встал из-за стола и вышел из комнаты. Ткачук был грузноватым, кряжистым человеком, в ботинках и сером поношенном костюме с двумя орденскими планками на груди. Похоже, что он крепко выпил, хотя в этом не было ничего удивительного – пережил на похоронах, немного понервничал в споре, причина которого так и осталась для меня непонятной. Но, видно по всему, он не на шутку разозлился и теперь шел впереди по тропинке, подчеркивая свое нерасположение к какому бы то ни было общению.

Так мы молча миновали усадьбу и прошли в аллею. Не доходя до шоссе, пропустили на нем грузовик, кажется, порожний и шедший в направлении города. Можно было бы крикнуть и немного пробежать, но мой спутник не прибавил шагу, и я тоже не проявил особого беспокойства. У столбика со знаком автобусной остановки никого не было, шоссе в обе стороны лежало пустое, до блеска наглянцованное за день.

Мы дошли до развилки и остановились. Ткачук поглядел в одну сторону дороги, в другую и сел, где стоял, опустив ноги в неглубокую сухую канаву. Разговаривать со мной он не хотел, это было очевидным, и, чтобы не докучать ему, я отошел в сторонку, не упуская из виду дорогу. Из-за лесного поворота показалась легковушка, частный «Москвич» с горбатым, навьюченным багажом верхом, – обдав нас бензинным запахом, он покатил дальше. В той же стороне шоссе, которое теперь больше всего интересовало нас, было совершенно пусто. Низко над дорогой заходило за тучку вечернее солнце. Его пологие лучи слепили глаза, но всматриваться туда, кажется, не имело большого смысла – машин там не было. Теряя интерес к дороге, я по-над канавой прошел к памятнику.

Это был приземистый бетонный обелиск в оградке из штакетника, просто и без лишней затейливости сооруженный руками каких-то местных умельцев. Выглядел он более чем скромно, если не сказать бедно, теперь даже в селах устанавливают куда более роскошные памятники. Правда, при всей его незатейливости не было в нем и следа заброшенности или небрежения: сколько я помнил, всегда он был тщательно досмотрен и прибран, с чисто подметенной и посыпанной свежим песком площадкой, с небольшой, обложенной кирпичными уголками клумбой, на которой теперь пестрело что-то из поздней цветочной мелочи. Этот чуть выше человеческого роста обелиск за какие-нибудь десять лет, что я его помнил, несколько раз менял свою окраску: был то белоснежный, беленный перед праздниками известкой, то зеленый, под цвет солдатского обмундирования; однажды проездом по этому шоссе я видел его блестяще-серебристым, как крыло реактивного лайнера. Теперь же он был серым, и, пожалуй, из всех прочих цветов этот наиболее соответствовал его облику.

Обелиск часто менял свой вид, неизменной оставалась лишь черная металлическая табличка с пятью именами школьников, совершивших известный в нашей местности подвиг в годы войны. Я уже не вчитывался в них, я их знал на память. Но теперь удивился, увидев, что тут появилось новое имя – Мороз А. И., которое было не очень умело выведено над остальными белой масляной краской.

На дороге со стороны города вновь показалась машина, на этот раз самосвал, он промчал по пустынному шоссе мимо. Поднятая им пыль заставила моего спутника встать с его не слишком подходящего для отдыха места. Ткачук вышел на асфальт и озабоченно посмотрел на дорогу.

– Черт их дождется! Давай потопаем. Нагонит какая, так сядем.

Что ж, я согласился, тем более что погода под вечер стала еще лучше: было тепло и безветренно, ни один листочек на вязах не шелохнулся, а глянцевитая лента пустынного шоссе так и манила дать волю ногам. Я перепрыгнул канаву, и мы с давно не испытанным наслаждением ровно пошагали по гладкому асфальту, изредка оглядываясь назад.

– Давно вы знали Миклашевича? – спросил я просто для того, чтобы нарушить наше затянувшееся молчание, которое начинало уже угнетать.

– Знал? Всю жизнь. На моих глазах вырос.

– А я совсем его мало знал, – признался я. – Так, встречались несколько раз. Слышал: неплохой был учитель, детей хорошо учил…

– Учил! Учили и другие не хуже. А вот он настоящим человеком был. Ребята за ним табуном ходили.

– Да, теперь это редкость.

– Теперь редкость, а прежде часто бывало. И он тоже в табуне за Морозом ходил. Когда пацаном был.

– Кстати, а кто этот Мороз? Ей-богу, я ничего о нем не слышал.

– Мороз – учитель. Когда-то вместе тут начинали. Я ведь сюда в ноябре тридцать девятого приехал. А он в октябре эту школу открыл. На четыре класса всего.

– Да, погиб, – сказал Ткачук, неторопливо, вразвалку шагая рядом.

Пиджак его был расстегнут, узел галстука небрежно сполз набок, под уголок воротника. По тяжелому, не слишком тщательно выбритому лицу промелькнула тень горечи.

– Мороз был нашей болячкой. На совести у обоих. У меня и у него. Ну да я что… Я сдался. А он нет. И вот – победил. Добился своего. Жаль, сам не выдержал.

Кажется, я что-то начинал понимать, о чем-то догадываться. Какая-то история со времен войны. Но Ткачук объяснял так порывисто и скупо, что многое оставалось неясным. Наверно, надо было бы расспросить понастойчивей, но я не хотел показаться назойливым и только для поддержания разговора вставлял свои банальные фразы.

– Так уж заведено. За все хорошее надо платить. И подчас дорогой ценой.

– Да уж куда дороже… Главное, прекрасная была преемственность… Теперь же столько разговоров о преемственности, о традициях отцов… Правда, Мороз не был ему отцом, но преемственность была. Просто на диво! Бывало, смотрю и не могу нарадоваться: ну словно он брат Морозу Алесю Ивановичу. Всем: и характером, и добротой, и принципиальностью. А теперь… Хотя не может быть, что-то там от него останется. Не может не остаться. Такое не пропадает. Прорастет. Через год, пять, десять, а что-то проклюнется. Увидишь.

– Это возможно.

– Не возможно, а точно. Не может быть, чтобы работа этих людей пропала зазря. Тем более после таких смертей. Смерть, она, брат, свой смысл имеет. Великий, я тебе скажу, смысл. Смерть – это абсолютное доказательство. Самый неопровержимый аргумент. Помнишь, как у Некрасова: «Иди в огонь за честь отчизны, за убежденье, за любовь, иди и гибни безупречно, умрешь не даром: дело вечно, когда под ним струится кровь». Вот! А тут крови пролилось ого сколько. Не может быть, чтобы зря. Да и Мороз доказал это самым красноречивым образом. Хотя ты ведь не знаешь…

– Не знаю, – честно признался я. – Когда-то Миклашевич собирался рассказать…

– Знаю. Он говорил. Он тогда к кому только не обращался. И к тебе хотел. Да вот… не успел.

Слова эти отозвались во мне болезненным укором. Недаром чувствовало мое сердце, что, сам того не желая, я все же допустил здесь ошибку. Но кто знал! Кто мог предполагать, что все это обернется таким печальным образом!

– Ты же из редакции? – искоса глянул на меня Ткачук. – Знаю. Фельетончики пишешь и так далее. За правду-матку воюешь. Вот он тогда и задумал подключить тебя к этому делу – вступиться за Мороза. Да нет, Мороз не осужденный, не пугайся. И не какой-то там прислужник немецкий. Тут дело другое…

– Интересно, – сказал я, когда Ткачук ненадолго смолк. – Знал бы я раньше…

– Теперь уже все сделано, нашлись, где надо, и заступники. Теперь можно и рассказывать. И написать можно. И нужно бы. Миклашевич добился правды. Только вот сам… У тебя закурить найдется? – спросил он, похлопывая себя по пустым карманам.

Я дал ему сигарету, мы оба закурили, посторонились, пропуская черную, блеснувшую никелем «Волгу», которая шустро проскочила мимо. Наверно, «Волга» шла в город, но теперь ни он, ни я не сделали никакой попытки остановить ее – я предчувствовал, что Ткачук продолжит рассказ, а он как-то сосредоточенно ушел в себя, провожая рассеянным взглядом машину.

– Может, взяла бы? А, шут с ней. Пусть едет. Пойдем потихоньку. Тебе сколько лет? Сорок, говоришь? Ну, молодой еще век, многое впереди. Не все, конечно, но многое еще осталось. Если, конечно, здоровье в норме. У меня вот здоровье не сказать чтоб плохое, иной раз еще и чарку могу взять. Но уже не то, что раньше. Раньше я, брат, этого автобуса редко когда и дожидался. А уж в те давнишние времена так и автобусов никаких не было. Надо в город – берешь палку и айда. Двадцать километров за три с половиной часа, и в городе. Теперь, наверно, больше потребуется, давно не ходил. Ноги еще ничего. Хуже вот – нервы сдают. Знаешь, не могу смотреть кино, если жалостливое какое или особенно про войну. Как увижу то горе наше, хоть и давно уже все пережито и помалу забывается, а, знаешь, что-то сжимает в горле. Да еще музыка. Не всякая, конечно, не джазы какие, а песни, которые тогда пели. Как услышу, ну просто нервы пилой пилит.

– Подлечиться надо. Теперь ведь нервы неплохо лечат.

– Нет, мои уже не вылечат. Шестьдесят два года, что ты хочешь! Жизнь вдрызг истрепала, веревки вила из моих нервов. А ученые говорят – нервные клетки не восстанавливаются… Да. А когда-то тоже был молодой, неженатый, здоровый, что твой Жаботинский. В тридцать девятом после воссоединения наркомат просвещения направил в Западную организовывать школы. Организовывал школы, колхозы, крутился, мотался, сам в школах работал. Вот и в этом самом Сельце после войны семь лет отгрохал…

– Время идет.

– Не идет, а мчится. Когда-то все думал: ну год-два поработаю, а потом в Минск подамся, в пединституте учиться хотел. Я ведь до войны только учительский двухгодичный окончил. Ну а жизнь иначе закомандовала. Война началась, никакого «педа» не вышло, и вот тут и прикипел на всю жизнь. Раньше райком не отпускал, школа, квартира, а теперь вот, когда можно катиться на все стороны, никуда уже и не тянет. Так, видно, и придется остаться в этой земле вместе с Морозом. Разве что с некоторым опозданием.

Он замолчал. Я докурил сигарету и тоже молчал. Мы уже миновали лесок, дорога бежала в выемке, по обе стороны которой высились песчаные откосы с соснами. Тут уже заметно сгустились вечерние сумерки, и даже вершины елей стояли в тени, только безоблачное небо в вышине еще светилось прощальным отсветом зашедшего солнца.

Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".

Повесть «Обелиск» Быкова была написана в 1971 году. Это произведение посвящено военной тематике, в частности, тем незначительным, на первый взгляд, подвигам, которыми и была соткана великая победа в Великой Отечественной войне.

Главные герои

Алесь Иванович Мороз – сельский учитель, честный, справедливый, преданный своему делу.

Другие персонажи

Тимофей Титович Ткачук – пенсионер, который до войны работал заврайоно, а после – служил в партизанском отряде.

Павел Иванович Миклашевич – сельский ученик, воспитанник Мороза, благодаря которому остался в живых.

Коля Бородич шестнадцатилетний подросток, самый старший и самый преданный своему учителю подросток.

Рассказчик – журналист, поведавший историю сельского учителя Мороза.

Рассказчик, встретив « на улице знакомого, давнишнего товарища по работе », узнал о смерти учителя Миклашевича, жителя белорусской деревни Сельце. Он уже два года собирался навестить своего хорошего знакомого, но все время находились какие-то неотложные дела, мешавшие этой поездке. Теперь герой торопился на похороны.

Павел Иванович Миклашевич был « обыкновенным сельским учителем » – не лучше и не хуже многих своих коллег. Он « пережил трагедию во время войны и чудом спасся от смерти », также он был очень болен, но никогда никому не жаловался.

Приехав в Сельце, рассказчик узнал, что Миклашевич, несмотря на серьезную болезнь, работал до последнего дня. На его поминках он познакомился с пенсионером Тимофеем Титовичем Ткачуком, который в прошлом учительствовал в Сельце. Возвращаясь домой, рассказчик с со своим новым знакомым дошел до небольшого, но очень ухоженного обелиска, на котором висела « черная металлическая табличка с пятью именами школьников », совершивших подвиг. Они разговорились, и герой узнал от бывшего учителя историю Миклашевича.

Перед войной Тимофей Титович « работал в районе заведующим », а в местной школе преподавал Мороз и одна пожилая полька – « Подгайская, пани Ядя ». Она регулярно жаловалась Ткачуку на молодого учителя, который « не поддерживает дисциплины, как равный ведет себя с учениками, учит без необходимой строгости, не выполняет программ наркомата ».

При случае Тимофей Титович заглянул в сельскую школу, и остался очень доволен: учитель содержал школу в полном порядке, заботился об учениках и имел прогрессивные взгляды на систему образования.

Алесь Иванович прививал своим подопечным чувство собственного достоинства, учил их справедливости, состраданию к ближним. Он не просто внушал им прописные истины, но и сам служил наглядным примером достойного во всех отношениях человека.

Однажды Тимофей Титович узнал, что Мороз приютил у себя парнишку, которого часто избивал отец. Им оказался « Павлик, Павел Иванович, будущий товарищ Миклашевич ». Вскоре Ткачука вызвал к себе прокурор, и приказал отправиться к Морозу в сопровождении милиционера и вернуть мальчика отцу. Миклашевич-старший с силой отобрал ребенка у учителя и, не стесняясь многочисленных свидетелей, стал бить его кожаным ремнем. Не выдержав, Мороз заступился за беспомощного ученика. Вскоре он добился суда, и Миклашевича-старшего лишили родительских прав.

Среди старших учеников деревенской школы особенно выделялся Коля Бородич – « приметный парень, упрямого, молчаливого характера », который очень любил своего учителя. Однажды Алесь Иванович взял на себя вину за совершенное Колей хулиганство, и с тех пор жители со всей округи стали « смотреть на Мороза как на какого-то своего заступника ».

« Нежданно-негаданно, как гром среди ясного дня » обрушилась война. Уже на третий день белорусское село оказалось во власти фашистов. Многие жители лояльно отнеслись к их приходу, и некоторые даже устроились при новой власти полицаями.

Интересуясь судьбами жителей Сельца, Ткачук был немало удивлен, когда узнал, что Мороз остался в деревне, собрал всех ребятишек, и « с разрешения немецких властей » продолжил их обучение. Тимофей Титович засомневался было в учителе, но при личной встрече понял, что он не предатель, а « честный, хороший человек », который в первую очередь печется о детях.

Когда Морозу удалось чудом раздобыть радиоприемник, он стал « два раза в неделю передавал сводки в отряд ». Поначалу все шло хорошо, и Алесь Иванович помогал советским бойцам, как мог. Но однажды на него донес местный полицай, и в школе появились фашисты. Они обыскали школу, учеников, провели допрос Морозу – « часа два по разным вопросам гоняли », но все обошлось.

После этого происшествия ученики во главе с Колей Бородичем решили убить полицая. Подрезав опоры моста, они устроили так, что машина с немецким офицером и полицаем рухнула в воду. Предстоящую операцию мальчики держали в тайне даже от любимого учителя. Не выдержал только маленький Павлик Миклашевич, который все ему рассказал.

Фашисты быстро догадались, чьих это рук дело, и схватили всех ребят. Они грозились, что всех их повесят, если учитель не явится к коменданту. Алесь Иванович тут же отправился к фашистам, надеясь, что они сдержат свое обещание, и отпустят на свободу мальчишек. Однако они не сдержали обещания: детей нещадно избивали, пытали, вытягивая из них нужные сведения.

Когда Мороза и ребят повели к месту казни, « сбежалась вся деревня ». По дороге учителю удалось отвлечь внимание конвоя, и тем самым дать шанс спастись самому младшему – Павлику Миклашевичу. Мальчика ранили в грудь – он « не шевелился и выглядел совсем мертвым ». Полицай ударил его прикладом по голове и « спихнул в канаву с водой ». Павлику повезло – ночью его отыскала одна бабка и отправила к отцу, который, несмотря на свой суровый нрав, выходил сына.

Вот только огнестрельная рана и долгое лежание в холодной воде сделали свое черное дело, и Павлик заболел туберкулезом. Он « почти каждый год в больницах лечился, все курорты объездил », но ничего не помогало. Умер же он от того, что « сдало сердце ».

После окончания войны о подвиге Мороза попросту забыли, ведь он не убил ни одного немца, к тому же добровольно отправился в плен к врагу. И только спустя много лет имя сельского учителя было реабилитировано в глазах общества.

Заключение

Книга Василя Быкова учит тому, что в момент сложного жизненного выбора нужно ориентироваться, прежде всего, на голос собственной совести. Только в этом случае выбор будет единственно правильным.

Тест по повести

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.1 . Всего получено оценок: 66.

За два долгих года я так и не выбрал времени съездить в ту не очень и далекую от города сельскую школу. Сколько раз думал об этом, но все откладывал: зимой – пока ослабнут морозы или утихнет метель, весной – пока подсохнет да потеплеет; летом же, когда было и сухо и тепло, все мысли занимал отпуск и связанные с ним хлопоты ради какого-то месяца на тесном, жарком, перенаселенном юге. Кроме того, думал: подъеду, когда станет свободней с работой, с разными домашними заботами. И, как это бывает в жизни, дооткладывался до того, что стало поздно собираться в гости – пришло время ехать на похороны.

Узнал об этом также не вовремя: возвращаясь из командировки, встретил на улице знакомого, давнишнего товарища по работе. Немного поговорив о том о сем и обменявшись несколькими шутливыми фразами, уже распрощались, как вдруг, будто вспомнив что-то, товарищ остановился.

– Слыхал, Миклашевич умер? Тот, что в Сельце учителем был.

– Как – умер?

– Так, обыкновенно. Позавчера умер. Кажется, сегодня хоронить будут.

Товарищ сказал и пошел, смерть Миклашевича для него, наверно, мало что значила, а я стоял и растерянно смотрел через улицу. На мгновение я перестал ощущать себя, забыл обо всех своих неотложных делах – какая-то еще не осознанная виноватость внезапным ударом оглушила меня и приковала к этому кусочку асфальта. Конечно, я понимал, что в безвременной смерти молодого сельского учителя никакой моей вины не было, да и сам учитель не был мне ни родней, ни даже близким знакомым, но сердце мое остро защемило от жалости к нему и сознания своей непоправимой вины – ведь я не сделал того, что теперь уже никогда не смогу сделать. Наверно, цепляясь за последнюю возможность оправдаться перед собой, ощутил быстро созревшую решимость поехать туда сейчас же, немедленно.

Время с той минуты, как я принял это решение, помчалось для меня по какому-то особому отсчету, вернее – исчезло ощущение времени. Изо всех сил я стал торопиться, хотя удавалось это мне плохо. Дома никого из своих не застал, но даже не написал записки, чтобы предупредить их о моем отъезде, – побежал на автобусную станцию. Вспомнив о делах на службе, пытался дозвониться туда из автомата, который, будто назло мне, исправно глотал медяки и молчал как заклятый. Бросился искать другой и нашел его только у нового здания гастронома, но там в терпеливом ожидании стояла очередь. Ждал несколько минут, выслушивая длинные и мелочные разговоры в синей, с разбитым стеклом будке, поссорился с каким-то парнем, которого принял сначала за девушку, – штаны клеш и льняные локоны до воротника вельветовой курточки. Пока наконец дозвонился да объяснил, в чем дело, упустил последний автобус на Сельцо, другого же транспорта в ту сторону сегодня не предвиделось. С полчаса потратил на тщетные попытки захватить такси на стоянке, но к каждой подходившей машине бросалась толпа более проворных, а главное, более нахальных, чем я. В конце концов пришлось выбираться на шоссе за городом и прибегнуть к старому, испытанному в таких случаях способу – голосовать. Действительно, седьмая или десятая машина из города, доверху нагруженная рулонами толя, остановилась на обочине и взяла нас – меня и парнишку в кедах, с сумкой, набитой буханками городского хлеба.

В пути стало немного спокойнее, только порой казалось, что машина идет слишком медленно, и я ловил себя на том, что мысленно ругаю шофера, хотя на более трезвый взгляд ехали мы обычно, как и все тут ездят. Шоссе было гладким, асфальтированным и почти прямым, плавно покачивало на пологих взгорках – то вверх, то вниз. День клонился к вечеру, стояла середина бабьего лета со спокойной прозрачностью далей, поредевшими, тронутыми первой желтизной перелесками, вольным простором уже опустевших полей. Поодаль, у леса, паслось колхозное стадо – несколько сот подтелков, все одного возраста, роста, одинаковой буро-красной масти. На огромном поле по другую сторону дороги тарахтел неутомимый колхозный трактор – пахал под зябь. Навстречу нам шли машины, громоздко нагруженные льнотрестой. В придорожной деревне Будиловичи ярко пламенели в палисадниках поздние георгины, на огородах в распаханных бороздах с сухой, полегшей ботвой копались деревенские тетки – выбирали картофель. Природа полнилась мирным покоем погожей осени; тихая человеческая удовлетворенность просвечивала в размеренном ритме извечных крестьянских хлопот, когда урожай уже выращен, собран, большинство связанных с ним забот позади, оставалось его обработать, подготовить к зиме, и до следующей весны – прощай, многотрудное и многозаботное поле.

Но меня эта умиротворяющая благость природы, однако, никак не успокаивала, а только угнетала и злила. Я опаздывал, чувствовал это, переживал и клял себя за мою застарелую лень, душевную черствость. Никакие мои прежние причины не казались теперь уважительными, да и вообще были ли какие-нибудь причины? С такой медвежьей неповоротливостью недолго было до конца прожить отпущенные тебе годы, ничего не сделав из того, что, может, только и могло составить смысл твоего существования на этой грешной земле. Так пропади она пропадом, тщетная муравьиная суета ради призрачного ненасытного благополучия, если из-за него остается в стороне нечто куда более важное. Ведь тем самым опустошается и выхолащивается вся твоя жизнь, которая только кажется тебе автономной, обособленной от других человеческих жизней, направленной по твоему сугубо индивидуальному житейскому руслу. На самом же деле, как это не сегодня замечено, если она и наполняется чем-то значительным, так это прежде всего разумной человеческой добротой и заботою о других – близких или даже далеких тебе людях, которые нуждаются в этой твоей заботе.

Наверно, лучше других это понимал Миклашевич.

И кажется, не было у него особой на то причины, исключительной образованности или утонченного воспитания, которые выделяли бы его из круга других людей. Был он обыкновенным сельским учителем, наверно, не лучше и не хуже тысяч других городских и сельских учителей. Правда, я слышал, что он пережил трагедию во время войны и чудом спасся от смерти. И еще – что он очень болен. Каждому, кто даже впервые встречался с ним, было очевидно, как изводила его эта болезнь. Но я никогда не слыхал, чтобы он пожаловался на нее или дал бы кому-либо понять, как ему трудно. Вспомнилось, как мы с ним познакомились, во время перерыва на очередной учительской конференции. С кем-то беседуя, он стоял тогда у окна в шумном вестибюле городского Дома культуры, и вся его очень худая, остроплечая фигура с выпирающими под пиджаком лопатками и худой длинной шеей показалась мне сзади удивительно хрупкой, почти мальчишечьей. Но стоило ему тут же обернуться ко мне своим увядшим, в густых морщинах лицом, как впечатление сразу менялось – думалось, что это довольно побитый жизнью, почти пожилой человек. В действительности же, и я это знал точно, в то время ему шел только тридцать четвертый год.

– Слышал о вас и давно хотел обратиться с одним запутанным делом, – сказал тогда Миклашевич каким-то глухим голосом.

Он курил, стряхивая пепел в пустой коробок из-под спичек, который держал в пальцах, и я, помнится, невольно ужаснулся, увидев эти его нервно дрожащие пальцы, обтянутые желтой сморщенной кожей. С недобрым предчувствием я поспешил перевести взгляд на его лицо – усталое, оно было, однако, совершенно спокойным.

– Печать – великая сила, – шутливо и со значением процитировал он, и сквозь сетку морщин на его лице проглянула добрая, со страдальческой грустью усмешка.

Я знал, что он ищет что-то в истории партизанской войны на Гродненщине, что сам еще подростком принимал участие в партизанских делах, что его друзья-школьники повешены немцами в сорок втором и что хлопотами Миклашевича в их честь поставлен небольшой памятник в Сельце, но вот, оказывается, было у него и еще какое-то дело, в котором он рассчитывал на меня. Что ж, я был готов. Я обещал приехать, поговорить и по возможности разобраться, если дело действительно запутанное, – в то время я еще не потерял охоту к разного рода запутанным, сложным делам.

Однажды осенью журналист из районного издания узнал о смерти учителя Миклашевича, который жил в селе Сельцо. Тому было всего тридцать шесть лет. Ужасное чувство вины обрушилось на газетчика и он принял решение ехать туда. Водитель проезжавшего мимо грузовика взял нашего попутчика.

На одной из учительских конференций Миклашевич обратился к журналисту за помощью. В военное время он был связан с партизанами, а пять его одноклассников убили немцы. Благодаря стараниям мужчины в их честь установили памятник. И ему нужна была какая-то помощь в одном сложном деле. Газетчик пообещал, что поможет - не успел.

За поворотом стал виден обелиск. Журналист вышел и побрел к зданию школы. Тут приехал зоотехник с ящиком водки и показал, где поминают. Газетчик присел с пожилым человеком с орденской планкой. Тем временем принесли пару бутылок и наступило заметное оживление. Слово предоставили заведующему районо Ксендзову.

Начальник стал поднимать стакан и рассказывать, какой покойный был активный общественный деятель и верный коммунист. Далее он начал говорить о великолепных успехах советского народа в экономических, научных, культурных областях...

Но Ксендзова резко прервал ветеран. - К чему говоришь про успехи?! Человек умер! Пьем тут, а Мороза никто и не вспоминает, хотя его имя должен бы знать каждый, - возмущался старик.

Окружающие понимали, о чем речь, а вот для журналиста все оставалось загадкой. Он узнал, что ветеран - это бывший учитель Ткачук Тимофей Титович.

Старик стал уходить. Журналист пошел следом. Ткачук присел на листву, а газетчик направился к обелиску. Сделан он был из бетона и огражден штакетником. Выглядело сооружение скромно, но было ухожено. На табличке из металла было дописано белой краской еще одно имя - Мороз А. И.

К дороге приблизился ветеран и предложил добираться вместе. Журналист стал интересоваться, давно ли тот знал Миклашевича. Оказалось, с детства. Он считал его хорошим человеком и отличным преподавателем, - ребята очень любили. Когда покойный был маленьким, то и сам бегал за Морозом. Газетчик не знал о Морозе и ветеран поведал ему одну историю.

Осенью в 1939 году была воссоединена Западная Белоруссия и Белорусская ССР. Ткачука отправили на запад для организации школ и колхозов. Молодой Тимофей заведовал районо и преподавал в школах. В усадьбе Сельцо Мороз для ребят открыл школу. С ним работала полька Подгайская, которая не говорила по-русски, немного знала белорусский. Женщина жаловалась на методы морозовского воспитания, Ткачук ездил с проверкой.

Во дворе школы было полно детей. Они трудились - упало большое дерево, теперь его распиливали. С дровами было сложно, другие школы жаловались Ткачуку на нехватку топлива, а тут инициативу взяли в свои руки. Молодой парень направился к руководителю. Он хромал, что-то было с ногой. Алесь Иванович Мороз, - представился незнакомец.

Преподаватель родился в Могилевщине. После учебы пять лет преподавал. Проблемы с ногой - с рождения. Мужчина сказал, что дети раньше посещали польскую школу и освоить белорусскую программу пока не просто. Учитель мечтал, чтобы ребята выросли достойными людьми и пытался служить примером.

В январе 1941 года Тимофей Титович заехал в школу погреться. Дверь отворилась и он увидел мальчика лет 10-ти. Юноша сообщил, что учитель ушел проводить сестер. Вскоре прибыл замерзший Мороз. Он пояснил, что раньше их провожал Коля Бородич, но сегодня он не появился и пришлось ему. Мать девочек в школу не пускала - не было обуви, тогда Алесь Иванович купил каждой ботинки. Юношу, что открыл дверь, Мороз оставил в школе, потому что дома его избивал отец. Это и был Миклашевич Павлик.

Вскоре местный прокурор Сивак сказал отдать Миклашевича отцу. Мороз отправил парня с родителем. Тот повел Павла и стал бить ремнем по дороге. Алесь Иванович выскочил и выхватил у Миклашевича-старшего ремень, мужчины чуть не затеяли драку. Вскоре пошли судебные разбирательства и преподаватель смог добиться, чтобы Павлика отдали в детдом. Но Мороз это решение выполнять не собирался..

Война изменила все. Шло немецкое наступление, советских же войск не видели.

К концу третьего дня фашисты были уже в селе. Ткачук и другие думали, что немцев скоро выгонят. Четырехлетней войны не ожидали... Было много предателей из местных.

Учителя примкнули к отряду казака Селезнева, позже добавился Сивак. Начали рыть окопы и готовиться к холодам. Было решено налаживать связи с местными селами и своими людьми. Селезнев отправил бойцов за информацией.

Сивак вместе с Ткачуком зашли в Сельцо. Друг прокурора стал полицаем, а Мороз преподавал и дальше. Руководитель районо от Алеся такого не ожидал! Сивак все нудел, что зря его не репрессировали тогда..

Ночь. Ткачук встретился с Алесем, а Сивак ждал на улице. Мороз объяснил, что маскируется и не для того в ребят душу вкладывал, чтобы оккупанты их захватили. Вместе друзья приняли решение, что преподаватель будет докладывать партизанам о происходящем в селе.

Мороз активно помогал. Он тайно слушал приемник и записывал военные сводки, распространяя их по селу и передавая партизанам. Зимой наши сидели в укрытиях: холод, еды мало - лишь почта поднимала настроение.

Поначалу все было нормально. Фашисты и полицаи Алеся не трогали. Но однажды его заподозрили..

Полицай Лавченя, которого прозвали Каином прислуживал немцам. Раньше был обычным юношей, но на войне сразу переметнулся на вражью сторону. И вел себя также - убивал, грабил, насиловал. Как-то полиция ворвалась в здание школы. Обыскали книги, портфели и стали допрашивать Мороза.

Бородич задумал Каина убить, но Алесь Иванович запретил.

Миклашевичу Павлу было 15 лет. Николай Бородич был старше всех, ему шел девятнадцатый год. В этой группе были еще Остап и Тимур Кожаны, однофамильцы Андрюша Смурный и Коля Смурный - всего шесть. Младшему Коле было 13 лет. И вот друзья придумали как обезвредить Каина.

Каин часто бывал у отца, где развлекался и пил с немцами или коллегами. Все произошло неожиданно. Пришла весна, стал сходить снег. Тимофей Титович был назначен комиссаром. Однажды часовой привел неизвестного храмого. Это был Алесь. Учитель присел и сказал, что ребят схватили.

Выяснилось, что Бородич подговорил других. Ночью хлопцы подпилили столбы у мостика, рассчитывая, что машина Каина угодит в овраг. Смурный и старший товарищ наблюдали в кустах, другие ушли. Автомобиль Каина, в котором помимо него были пассажиры и скот на мосту упал под мост. Но все, кроме немца уцелели и быстро выбрались наружу.

Парни побежали в село, но их заметили. Вскоре все Сельцо знало об этом. Мороз искал Бородича, но парень исчез. Тогда Павел Миклашевич все рассказал преподавателю. Ночью полицай пришел к Алесю и сказал, что ребят поймали, а он - следующий.

Мороз остался в отряде. На нем словно лица не было. Вскоре прибыла Ульяна - связная, которая приходила лишь в крайних случаях. Фашисты потребовали выдачи Мороза, грозились повесить детей. Ночью их матери прибежали к связной и молили о помощи.

Алесь случайно подслушал и вызвался идти. Казак и Ткачук начали кричать, что фашисты не отпустят ребят, поубивают и его и их. Селезнев предложил продолжить разговор позже, но Мороз пропал! Что было потом узнавали от Гусака, а спустя время - от Миклашевича.

Хлопцы сидели в амбаре, их допрашивали, пока ждали Мороза. Вначале дети не признавались, но во время пыток Бородич все рассказал и взял вину на себя. Думал, что других выпустят. Пришел Алесь Иванович, его скрутили и затащили в хату.

Всех собрали. Ребятня, услышав голос учителя пала духом. Никто не думал, что Мороз сам пришел. Вечером всех семерых отвели на улицу. Кожанов Ваня выбежал к немцу и спросил, почему не отпускают их, говорили же, что им нужен только преподаватель. Фашист ударил парня по зубам, Иван стукнул его ногой. Мальчишку убили.

Пленники шли по той тропе, где был мост. Алесь и Паша впереди, сзади остальные. Их сопровождали семеро полицаев и четверо немцев. Говорить было нельзя, руки крепко связаны за спинами.

У моста Мороз прошептал Павлу, чтобы когда он крикнет - тот бежал к кустам. Виднелся лес. Вдруг Алесь Иванович громко вскрикнул и смотрел налево, как будто там кто-то был. Все оглянулись, даже Миклашевич, но потом парень побежал. В Павла стреляли, затем притащили и кинули в воду. Мороза побили так, что он не вставал уже.

Ночью мальчишку нашли. Остальных увезли и издевались пять дней. В первый пасхальный день всех повесили. Первыми были учитель и Бородич, других вешали рядом. Так тела провисели пару дней. Зарыли у кирпичного завода, а потом перезахоронили ближе к селу.

В 1944 году нашли гестаповские и полицейские бумаги. Среди них - рапорт Каина о Алесе Морозе. Там сообщалось, что он схватил главаря партизанской банды Мороза. Это вранье было выгодно и немцам и Каину. С Селезнева требовали отчет о потерях. Он написал, что Мороз попал в плен, при том, что "партизаном" был два дня. И вот собралось два документа на учителя, которые опровергнуть было нереально. Но Миклашевичу это удалось.

Павел очень болел, лечился ежегодно. Простреленная насквозь грудь, начавшийся туберкулез из-за долгого пребывания в канаве напоминали о себе. Вроде удалось вылечить легкие, но остановилось сердце.

Мимо ехал автомобиль Ксендзова, он согласился взять попутчиков. Далее начался спор, начальник районо говорил, что Мороз не герой, так как немцев не убивал, детей не спас. А Миклашевич в живых остался случайно. Ветеран разозлился и стал доказывать водителю обратное, ведь Алесь жизнь отдал, чтобы такие как он, Ксендзов, знали о войне лишь по фильмам. И пока он жив все узнают о подвиге учителя.

Наступила тишина. Машина подъезжала к городу..

Рецензия на

Повесть Василя Быкова “Обелиск”

Ученика(цы) … класса

Школы № …

……………………….(Ф.И.О. в Родит.п.)

1. Вот уже более двух десятилетий почти каждая новая повесть белорусского прозаика Василя Быкова (а пишет он, если не считать ранних рассказов, исключительно в жанре повести), увидев свет, сразу же приковывает к себе неравнодушное читательское внимание и занимает достойное место в нашей столь сегодня богатой талантливыми произведениями многонациональной литературе. У творческого поиска этого автора есть ясно видимая закономерность: очередная его повесть – при всей своей самостоятельности, полноте и законченности – является в то же время в какой-то степени продолжением предыдущих его книг. Быков от повести к повести возвращается к волнующим его мыслям, развивая их и углубляя, и придвигаясь, таким образом, все дальше и дальше в решении центральной для всего его творчества проблемы – проблемы героизма. Такова его последняя повесть «партизанского» цикла “Обелиск”, написанная в 1972 году.
2. Что же послужило написанием этого произведения? Василь

Владимирович Быков стал участником войны в восемнадцать лет. Было военное училище, был фронт. Сначала пехота, потом истребительная противотанковая артиллерия. Он все испытал, что положено было испытать бойцу: был ранен, был без вести пропавшим, даже имя его осталось на одной из братских могил тех лет. Поэтому во всесоюзном поиске, который ведется по разным направлениям, в том числе и литературном, есть своя тропа и у писателя Василия Быкова.

Она-то и привела его к обелиску, на котором значились пять имен подростков, погибших во время войны, а через годы и годы появилось еще одно имя - их учителя Алеся Ивановича Мороза.

В “Обелиске” на первое место выступает глубинное исследование внутренних мотивов и побудительных начал героизма, его нравственно – философское осмысление. Именно эта повесть наглядно показала всем, кто внимательно следил за становлением писателя, как зреет и развивается его талант, как все глубже и глубже идет его творческая “вспашка”.
2 У Василя Быкова были и большие и меньшие неудачи, некоторые его повести вызывали горячие споры в критике. Но то, что в преддверии 30-летия
Победы над фашистской Германией, в 1974г., за повести «Обелиск» и «Дожить до рассвета» В. Быков был удостоен Государственной премии СССР, - свидетельствовало заслуженного или подлинно народного признания.
1. В основу повести “Обелиск” положена особая сюжетная и нравственная ситуация. Находящийся в партизанском отряде учитель Мороз, учеников которого, совершивших покушение на немцев и полицаев, пытают в полиции, добровольно идет к немцам. Идет, несмотря на то, что все его отговариваю, считая его поступок ненужной жертвой, идет, хотя твердо знает, что фашисты не выполнят своего обещания выпустить ребят, идет, потому что прекрасно понимает, что иначе в данной ситуации нельзя.
«Не надо было, учитель», - говорит пришедшему в Сельцо Морозу один из жителей, старик Бахан. «А тот одно только слово в ответ: «Надо».
“Вот такая, браток, история”, заканчивает свой рассказ пенсионер Ткачук, приходивший на похороны одного из бывших учеников Мороза, тоже ставшего учителем, Миклашевича, единственного из всех, кто тогда чудом избежал расстрела. “Да, невеселая история” - сказал я. “Невеселая что! Героическая история? Так я понимаю!”.

Именно героическим считает Быков поступок Мороза, утверждая это мнение всем содержанием повести. Героическим потому, что не спрятался учитель от немцев, распустивших по селу слух, что “так поступают Советы: чужими руками воюют, детей на заклание обрекают”, не оставил учеников в решительную минуту, “облегчил их незавидную судьбу”. Кроме того, самопожертвование
Мороза, как и вся его безупречная жизнь, прошедшая на глазах у односельчан, это еще и пример для всех людей – пример человечности и духовной стойкости.
Недаром Миклашевич становится, как и Мороз, учителем. И долгие годы после смерти своего наставника бьется сельский учитель, чтобы имя погибшего
Алеся Ивановича Мороза появилось на обелиске рядом с именами его учеников.
Не только ради восстановления справедливости и посмертных почестей, а ради утверждения моральных норм, по которым надо жить людям. Миклашевич восстанавливает прерванную нить, ведущую от поколения к поколению. Таков ответ писателя на вечный (и всегда новый) вопрос о смысле человеческой жизни.

Почему же, однако, долго не было на обелиске имени Мороза рядом с именами его учеников. Это выясняется много позже, после смерти Миклашевича, в споре нынешнего заврайоно Ксендзова с бывшим учителем и партизаном
Тимофеем Ткачуком. “…Что такое он совершил? Убил хоть одного немца?” – спрашивает Ксендзов. “Он сделал больше, чем если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно”. Но слова старого партизана мало убеждают Ксендзова.

Появляется Ксендзов на страницах “Обелиска” мельком, однако в художественной структуре повести играет важную роль. Ксендзов – натура безнравственная, бездуховная, только действует он уже в послевоенное время.
Это – воплощение сытого благополучия и равнодушного благоразумия. Для
Ксендзова совсем не важно, что Мороз продолжал учить белорусских ребятишек и что своей смертью он защищал непреходящие людские ценности.

Алесь Мороз, изображен в повести, как один из многих и многих, в ком человеческая готовность к самопожертвованию во имя людей, во имя добра на земле проявилась по-своему.

В фокусе повествования читатель может наблюдать страшную трагедию мирного населения, оказавшегося на оккупированной врагом территории. Василь
Быков ставит здесь друг против друга не вооруженных людей. Вернее, вооружен лишь враг. А ему противостоят мирные люди, и тем яснее звучит здесь всегда столь дорогая писателю мысль, что не все подвластно грубой и безжалостной силе, что есть нечто гораздо более могущественное, чем сила оружия. Это
“нечто”, как всегда у Быкова – мораль, нравственность, лежащие в основе основ бытия человека и кардинально определяющие его поведение, его выбор в жизненных критических ситуациях, особенно жестоких и трагических во время военного лихолетья. Именно тогда, глубоко убежден писатель, наиболее ярко обнаружилась “важность человеческой нравственности, незыблемость основных моральных критериев”.

Разрабатывая нравственную проблематику на материале минувшей войны,
Василь Быков поднимает те глубинные пласты нравственной жизни отечества, которые находятся и сейчас, сегодня, сию минуту в противоборстве, становлении, кипении страстей и мнений. Оставаясь верной главной – и единственной – теме своего творчества – теме Великой Отечественной Войны автор стремится исследовать характеры своих героев, их нравственную и гражданскую сущность, не соблазняясь и здесь столь заманчивой перспективой отображения яркого, внешне эффектного героического деяния.

Нравственная сила подвига Мороза настолько сильна, что Павлик
Миклашевич, единственный уцелевший из этих ребят, пронес идеи своего учителя через все жизненные испытания. Став учителем, он передал морозовскую "закваску" своим ученикам, и Ткачук, узнав, что один из них,
Витька, помог поймать недавно бандита, удовлетворенно заметил: "Я так и знал. Миклашевич умел учить. Еще та закваска, сразу видать".

В повести, таким образом, намечены пути трех поколений: Мороза,
Миклашевича, Витьки. Каждое из них достойно совершает свой героический путь, не всегда явно видимый, не всегда всеми признаваемый... В произведении кульминационный момент обозначен очень четко: Мороз решает пойти на смерть вместе со своими учениками. Развязка, по моему мнению, происходит в том месте, когда речь Ткачука вдруг надрывается, в момент его рассказа о смерти Мороза. Сюжет повести начинается со спора рассерженного
Ткачука с Ксендзовым на похоронах Миклашевича, по поводу заслуг Мороза. И с самых первых строк произведения писатель заставляет задуматься над смыслом героизма и подвига, помогает вникнуть в нравственные истоки героического поступка. Перед Морозом, когда он шел из партизанского отряда в фашистскую комендатуру, перед Миклашевичем, когда он добивался реабилитации своего учителя, перед Витькой, когда он бросился защищать девушку, была возможность выбора. Поступить именно так или не поступать? Возможность формального оправдания их не устраивала. Каждый из них действовал, руководствуясь судом собственной совести. Такой человек, как Ксендзов, предпочел бы, скорее всего, устраниться; есть еще любители порицать и поучать, не способные на самопожертвование, не готовые творить добро ради других.

Мысль и нравственность следствия в зрелых вещах Быкова всегда главенствуют в его повестях. Необычайно сильные, пронзительно правдивые картины войны в его повестях непременно подводят к мысли – глубокой, страстной и всегда остро современной. Выявлению этой мысли подчинена художественная структура и “Обелиска”. В тексте очень часто употребляются устаревшие слова, что помогает читателю мысленно перенестись в Сельцо и лучше понять жизнь людей в те годы. Пропуск логических звеньев в предложениях позволяет создать особую атмосферу доверительности, искренности и приблизить стиль речи к разговорной.
7 Творчество В. Быкова трагично по своему звучанию, как трагична сама война, унесшая десятки миллионов человеческих жизней. Но писатель рассказывает о людях сильных духом, способных встать над обстоятельствами и самой смертью. “Обелиск” Быкова звучит как реквием о них, становится литературным обелиском, им посвященным. Но этим обращением к прошлому не исчерпывается содержание произведения. В нем читатель стремится рассмотреть во всей протяженности судьбы тех, кто погиб в войну, и тех, кто выжил, но продолжает чувствовать себя бойцом. Бойцом за справедливость, за восстановление имен и подвига погибших.


Репетиторство

Нужна помощь по изучению какой-либы темы?

Наши специалисты проконсультируют или окажут репетиторские услуги по интересующей вас тематике.
Отправь заявку с указанием темы прямо сейчас, чтобы узнать о возможности получения консультации.