Ильф и петров фельетоны. Ильф и Петров: Рассказы и фельетоны

Когда восходит луна, из зарослей выходят шакалы.

Стенли. «Как я нашел Ливингстона»

Ежедневно собиралось летучее совещание, и ежедневно Самецкий прибегал на него позже всех.

Когда он, застенчиво усмехаясь, пробирался к свободному стулу, собравшиеся обычно обсуждали уже третий пункт повестки. Но никто не бросал на опоздавшего негодующих взглядов, никто не сердился на Самецкого.

– Он у нас крепкий, – говорили начальники отделов, их заместители и верные секретари. – Крепкий общественник.

С летучего совещания Самецкий уходил раньше всех. К дверям он шел на цыпочках. Краги его сияли. На лице выражалась тревога.

Его никто не останавливал. Лишь верные секретари шептали своим начальникам:

– Самецкий пошел делать стеннуху. Третий день с Ягуар Петровичем в подвале клеят.

– Очень, очень крепкий работник, – рассеянно говорили начальники.

Между тем Самецкий озабоченно спускался вниз.

Здесь он отвоевал комнату, между кухней и месткомом, специально для общественной работы. Для этого пришлось выселить архив, и так как другого свободного помещения не нашли, то архив устроился в коридоре. А работника архива, старика Пчеловзводова, просто уволили, чтоб не путался под ногами.

– Ну, как стенновочка? – спрашивал Самецкий, входя в комнату.

Ягуар Петрович и две девушки ползали по полу, расклеивая стенгазету, большую, как артиллерийская мишень.

– Ничего стеннушка, – сообщал Ягуар Петрович, поднимая бледное отекшее лицо.

– Стеннуля что надо, – замечал и Самецкий, полюбовавшись работой.

– Теперь мы пойдем, – говорили девушки, – а то нас и так ругают, что мы из-за стенгазеты совсем запустили работу.

– Кто это вас ругает? – кипятился Самецкий. – Я рассматриваю это как выпад. Мы их продернем. Мы поднимем вопрос.

Через десять минут на третьем этаже слышался голос Самецкого:

– Я рассматриваю этот возмутительный факт не как выпад против меня, а как выпад против всей нашей советской общественности и прессы. Что? В служебное время нужно заниматься делом? Ага. Значит, общественная работа, по-вашему, не дело? Товарищи, ну как это можно иначе квалифицировать, как не антиобщественный поступок!

Со всех этажей сбегались сотрудники и посетители.

Кончалось это тем, что товарищ, совершивший выпад, плачущим голосом заверял всех, что его не поняли, что он вообще не против и что сам всегда готов. Тем не менее справедливый Самецкий в следующем номере стенгазеты помещал карикатуру, где смутьян был изображен в самом гадком виде – с большой головой, собачьим туловищем и надписью, шедшей изо рта: «Гав, гав, гав!»

И такая принципиальная непримиримость еще больше укрепляла за Самецким репутацию крепкого работника.

Всех, правда, удивляло, что Самецкий уходил домой ровно в четыре. Но он приводил такой довод, с которым нельзя было не согласиться.

– Я не железный, товарищи, – говорил он с горькой усмешкой, из которой, впрочем, явствовало, что он все-таки железный, – надо же и Самецкому отдохнуть.

Из дома отдыха, где измученный общественник проводил свой отпуск, всегда приходили трогательнейшие открытки:

«Как наша стеннушечка? Скучаю без нее мучительно. Повел бы общественную работу здесь, но врачи категорически запретили. Всей душой стремлюсь назад».

Но, несмотря на эти благородные порывы души, тело Самецкого регулярно каждый год опаздывало из отпуска на две недели.

Зато по возвращении Самецкий с новым жаром вовлекал сотрудников в работу.

Теперь не было прохода никому. Самецкий хватал людей чуть ли не за ноги.

– Вы слабо нагружены! Вас надо малость подгрузить! Что? У вас партийная нагрузка, учеба и семинар на заводе? Вот, вот! С партийного больше и спрашивается. Пожалуйте, пожалуйте в кружок балалаечников. Его давно надо укрепить, там очень слабая, прослойка.

Нагружать сотрудников было самым любимым занятием Самецкого.

Есть такая игра. Называется она «нагружать корабль». Играют в нее только в часы отчаянной скуки, когда гостей решительно нечем занять.

– Ну, давайте грузить корабль. На какую букву? На «М» мы вчера грузили. Давайте сегодня на «Л», Каждый говорит по очереди, только без остановок.

И начинается галиматья.

– Грузим корабль лампами, – возглашает хозяин

– Ламбрекенами! – подхватывает первый гость,

– Лисицами!

– Лилипутами!

– Лобзиками!

– Локомотивами!

– Ликерами!

– Лапуасцами!

– Лихорадками!

– Лоханками!

Первые минуты нагрузка корабля идет быстро. Потом выбор слов становится меньше, играющие начина ют тужиться. Дело движется медленнее, а слова вспоминаются совсем дикие. Корабль приходится грузить:

– Люмпен-пролетариями!

– Лимитрофами!

– Лезгинками!

– Ладаном!

Кто-то пытается загрузить корабль Лифшицами. И на этом игре конец. Возникает дурацкий спор: можно ли грузить корабль собственными именами?

Самецкий испытывал трудности подобного же рода.

Им были организованы все мыслимые на нашей планете самодеятельные кружки. Помимо обыкновенных, вроде кружка профзнаний, хорового пения или внешней политики, числились еще в отчетах:

Кружок по воспитанию советской матери.

Кружок по переподготовке советского младенца.

Кружок – «Изучим Арктику на практике».

Кружок балетных критиков.

Достигнув таких общественных высот, Самецкий напрягся и неожиданно сделал еще один шаг к солнцу. Он организовал ночную дежурку под названием: «Скорая помощь пожилому служащему в ликвидации профнеграмотности. Прием с двенадцати часов ночи до шести часов утра».

Диковинная дежурка помещалась в том же подвале, где обычно клеили стенгазету.

Здесь дежурили по ночам заметно осунувшиеся, поблекшие девушки и Ягуар Петрович. Ягуар Петрович совсем сошел на нет. Щек у него уже почти не было.

В ночной профилакторий никто не приходил. Там было холодно и страшно.

Все-таки неугомонный Самецкий сделал попытку нагрузить корабль еще больше.

Самецкий изобрел карманную стенгазету, которую ласкательно назвал «Стеннушка-карманушка».

– Понимаете, я должен довести газету до каждого сотрудника. Она должна быть величиной в визитную карточку. Она будет роздана всем. Вынул газету из жилетного кармана, прочел, отреагировал и пошел дальше. Представляете себе реагаж!..

Вся трудность заключалась в том, как уместить на крошечном листке бумаги полагающийся материал: и статью о международном положении, и о внутриучрежденской жизни, и карикатуру на одного служащего, который сделал выпад, одним словом – все.

Спасти положение мог только главный бухгалтер, обладавший бисерным почерком.

Но главный бухгалтер отказался, упирая на то, что он занят составлением годового баланса.

– Ну, мы это еще посмотрим, – сказал Самецкий, – я это рассматриваю как выпад.

Но здесь выяснилось, что Самецкий перегрузил свой корабль.

– Чем он, собственно, занимается? – спросили вдруг на летучем совещании.

– Ну, как же! Крепкий общественник. Все знают.

– Да, но какую работу он выполняет?

– Позвольте, но ведь он организовал этот… ну, ночной колумбарий, скорая помощь, своего рода профсоюзный Склифасовский… И потом вот… переподготовка младенцев. Даже в «Вечерке» отмечали…

– А должность, какую он занимает должность?

Лев Славин

Лев Славин

В записках этих рассказано больше об Ильфе Евгения Петрова я знал не то чтобы меньше, чем Ильфа, но иначе. С Петровым я был хорош. А с Ильфом близок просто биографически – общая молодость. Отсюда некоторая количественная неравномерность в воспоминаниях. Точно отсюда, а отнюдь не от предпочтения одного из этих писателей другому

Но от той же былой близости с Ильфом вспоминать о нем труднее. Бывает так, что то, что ты считаешь главным, в глазах другого не имеет значения. А иногда оказывается, что какая-нибудь мелочь, которая кажется тебе незначительной, она-то и есть главное, через которое становится виден человек. Улыбка, мимолетное слово, жест, поворот головы, миг задумчивости – такие, казалось бы, крохотные подробности существования – в сумме своей сплетаются в прочную жизненную ткань образа.

Но вот опасность, пожалуй, самая распространенная в этом жанре воспоминаний: незаметно для самого мемуариста его рассказ о почившем друге перерастает в воспоминания о самом себе. Как бы мы негодовали, если бы скульптор, создавая памятник писателю, придал ему свои черты! А в мемуарной литературе такая подмена портрета автопортретом не раз сходила писателям с рук.

Чтобы воссоздать образ Ильфа, нужны очень тонкие и точные штрихи и краски. Малейший пережим – и образ этого особенного человека будет огрублен и оболган, как это, между прочим, бросается в глаза, когда читаешь некоторые воспоминания о Чехове.

Недавно я наткнулся на подтверждение этой мысли в воспоминаниях вдовы Бунина, В.Н.Муромцевой-Буниной. Она пишет в своей книге «Жизнь Бунина»:

«Перед смертью ему (Бунину. – Л. С.) попалась эта книга «Сборник памяти Чехова». Он прочел первую свою редакцию воспоминаний и написал на книге:

«Написано сгоряча, плохо и кое-где совсем неверно, благодаря Марье Павловне, давшей мне, по мещанской стыдливости, это неверное. И. Б.».

Как это ни странно на первый взгляд, но Толстой со всей своей гениальной сложностью и бурной противоречивостью гораздо явственнее и правдивее встает в воспоминаниях современников, чем Чехов. И это понятно. Толстой очень мощно, очень кипуче самовыявлялся. А к Чехову пробиться трудно сквозь броню его сдержанности, его деликатных иносказаний, его полутонов, его закрытого душевного мира.

Но и Ильф был из людей этого рода. Петрова изобразил Валентин Катаев в романе «Хуторок» в образе Павлика. Петров послужил прототипом для фигуры следователя в превосходной маленькой повести Козачинского «Зеленый фургон». К Ильфу и не подступались. Попробуй-ка изобрази этого человека, замкнутого и вместе общительного, жизнерадостного, но и грустного в самой своей веселости… Быть может, эта грусть происходила у него от сознания своей недолговечности.

Люди, знавшие Ильфа, сходятся на том, что он был Добр и мягок. Так-то это так. Добрый-то он добрый, мягкий – мягкий, но вдруг как кусанет – долго будешь зализывать рану и жалобно скулить в углу. Ничего не может быть хуже, чем обсахаривание облика почивших учтивыми некрологами, всеми этими посмертными культами личности, не менее вредными, чем прижизненные. Да, Ильф был мягок, но и непреклонен, добр, но и безжалостен. «За письменным столом мы забывали о жалости», – пишет Евгений Петров в своих воспоминаниях об Ильфе.

Раскрывался Ильф редко и трудно. Был он, скорее, молчалив, чем разговорчив. Не то чтобы он был молчальником. Нет, он рассказывал охотно и с блеском, но с большей охотой слушал, чем говорил. Слушая, Ильф вникал в собеседника: какой он, «куда» он живет? Загадка человека была для него самой заманчивой. Так повелось у Ильфа с молодости. Никто из нас не сомневался, что Иля, как мы его называли, будет крупным писателем. Его понимание людей, его почти безупречное чувство формы, его способность эмоционально воспламеняться, проницательность и глубина его суждений говорили о его значительности как художника еще тогда, когда он не напечатал ни одной строки. Он писал, как все мы. Но в то время, как некоторые из нас уже начинали печататься, Ильф еще ничего не опубликовал. То, что он писал, было до того нетрадиционно, что редакторы с испугом отшатывались от его рукописей.

Между тем сатирический дар его сложился рано. Ильф родился с мечом в руках. Когда читаешь его «Записные книжки», видишь, что ранние записи не менее блестящи, чем те, что сделаны в последний год его жизни.

В пору молодости, в двадцатых годах, Ильф увлекался более всего тремя писателями: Лесковым, Рабле и Маяковским. Надо понять, чем в то время был для нас Маяковский. Его поэзия прогремела, как открытие нового мира – и в жизни и в искусстве. О Маяковском написано много. Но до сих пор никто еще не оценил той исключительной роли, которую сыграл Маяковский в деле привлечения умов и сердец целого поколения к подвигу Октябрьской революции, когда он бросил свою гениальную личность и поэзию на чашу весов коммунизма.

Эту первую юношескую влюбленность в Маяковского Ильф пронес через всю жизнь. Евгений Петров совершенно справедливо пишет в своих воспоминаниях об Ильфе: «Ильф очень любил Маяковского. Его все восхищало в нем. И талант, и рост, и голос, и виртуозное владение словом, а больше всего литературная честность». Тут же замечу, что чувство это было взаимным. Маяковский высоко ценил Ильфа и Петрова.

Маяковский, Лесков, Рабле были как бы стихийной литературной школой, которую проходил Ильф, ибо он, как и Петров, принадлежал к тому поколению писателей, когда еще не существовало литературных институтов. Тем не менее, писатели как-то появлялись на свет божий.

Тогда в Одессе было два или три литературных кафе. Одно из них носило несколько эксцентрическое название – «Пэон IV», почерпнутое из стихов Иннокентия Анненского: «Назвать вас вы, назвать вас ты, пэон второй, пэон четвертый…»

На эстраду этого «Пэона IV» входил Ильф, высокий юноша, изящный, тонкий. Мне он казался даже красивым (правда, не все соглашались со мной). В те годы Ильф был худым; он располнел только в последний период жизни, когда болезнь вынудила его усиленно питаться и мало двигаться; начав полнеть, он обшучивал появившееся у него брюшко как нечто отдельное от себя, вроде какого-то добродушного домашнего животного, которое лежало у него на коленях.

Он стоял на подмостках, закинув лицо с нездоровым румянцем – первый симптом дремавшей в нем легочной болезни, о которой, разумеется, тогда еще никто не догадывался, – поблескивая крылышками пенсией улыбаясь улыбкой, всю своеобразную прелесть которой невозможно изобразить словами и которая составляла, быть может, главное обаяние его физического существа, – в ней были и смущенность, и ум, и вызов, и доброта.

Высоким голосом Ильф читал действительно необычные вещи, ни поэзию, ни прозу, но и то и другое, где мешались лиризм и ирония, ошеломительные раблезианские образы и словотворческие ходы, напоминавшие Лескова. От Маяковского он усвоил, главным образом, сатирический пафос, направленный против мерзостей старого мира и призывавший к подвигу строительства новой жизни. В сущности, это осталось темой Ильфа на всю жизнь. И хотя многое в юных стихах его было выражено наивно, уже тогда он умел видеть мир с необычайной стороны. Но эта необычайная сторона оказывалась наиболее прямым ходом в самую суть явления или человека.

Читал Ильф неожиданно хорошо. Я говорю «неожиданно» потому, что Ильф никогда не проявлял «выступательских» наклонностей. Это, пожалуй, и отразилось в известном афоризме Ильфа и Петрова: «Писатель должен писать». Ильф воздерживался от выступлений и в одесской писательской организации «Коллектив поэтов», где

наша литературная юность протекала, можно сказать, в обстановке вулканически огненных обсуждений и споров. Да и позже, уже когда Ильф и Петров стали популярными писателями, эта часть – устные выступления – лежала на Петрове.

А вот в пору своей юности, «допетровский» Ильф читал свои произведения хорошо. Да и не только свои. Были случаи (на моей памяти их два), когда Ильф сверкнул актерскими способностями. Группа молодых одесских литераторов затеяла постановку пьесы Кальдерона «Жизнь есть сон». Ильф там играл одну из ролей. Второй случай: несколько литераторов во главе с Эдуардом Багрицким поставили и сыграли поэму Багрицкого «Харчевня». Постановка эта состоялась в литературном кафе «Мебос» («Меблированный остров»). Ильф играл роль одного из путников. Он вел ее изящно и весело, но быстро утомлялся. Мы тогда не подозревали о болезненности Ильфа. Это был человек с таким отменным душевным здоровьем, что нам не приходила в голову мысль о его физической хрупкости. Правда, и тогда уже прорывались кое-какие признаки ее. Он, например, не выносил длинных прогулок.

Когда веселой оравой сбегали мы с высокого обрывистого берега к морю, Ильф оставался один наверху. Мы долго видели снизу его одинокий неподвижный силуэт. В юношеском эгоизме своем мы забывали о нем. Он ждал нас. Вернувшись, мы принимались подтрунивать над ним. Но тут он брал свое – кто же мог состязаться с Ильфом в остроумии! Сам Багрицкий с его ошеломительными сарказмами сдавался.

И только много позже, уже в период славы Ильфа, друзья стали догадываться о физической слабости его и о том, что автомобильное путешествие Ильфа и Петрова по американскому континенту, которое произвело на свет такую превосходную книгу, как «Одноэтажная Америка», имело для Ильфа такие же роковые последствия, как для Чехова поездка на Сахалин.

Впоследствии, когда Ильф стал известным писателем, жизнь его наполнилась беспрерывной спешкой на всякие заседания, собрания, комиссии и т. п. Суета эта изнуряла его, и он однажды сказал:

– Я решил больше не спешить. Опоздаю так опоздаю!

И действительно, он перестал торопиться. Но это не помогло. Он опоздал в главном: вовремя позаботиться...

Быстрая навигация назад: Ctrl+←, вперед Ctrl+→

Но с практичностью домашней хозяйки она обратила все свое внимание на фразу, сулящую непосредственные реальные блага.

"Вы получите большие имения, которые принесут вам большие доходы".

Вот хорошо, - сказала Агния. - Большие имения! Большие доходы! Как приятно!

До самого вечера Иван Антонович почему-то чувствовал себя скверно, а за ужином не вытерпел и сказал жене:

Знаешь, Агнесса, мне не нравится… то есть не то чтоб не нравится, а как-то странно. Какие же могут быть теперь имения, а тем более доходы с них? Ведь время-то теперь советское.

Что ты, - сказала жена. - Я уже забыть успела, а ты все про своего оракула.

Однако ночь Филиппиков провел дурно. Он часто вставал, пил воду и смотрел на розовый листок с предсказанием. Нет, все было в порядке, по новой орфографии. Листок, несомненно, был отпечатан в советское время.

Какое же имение? - бормотал он. - Совхоз, может быть? Но за доходы с совхоза мне не поздоровится. Хороша же будет эта цепь счастливых дней, нечего сказать.

А под утро приснился Ивану Антоновичу страшный сон. Он сидел в полосатом архалуке и дворянской фуражке на веранде помещичьего дома. Сидел и знал, что его с минуты на минуту должны сжечь мужики. Уже розовым огнем полыхали псарня и птичий двор, когда Филиппиков проснулся.

На службе, в Палате мер и весов, Иван Антонович чувствовал себя ужасно, не подымал головы от бумаг и ни с кем не беседовал.

Прошло две недели, прежде чем Филиппиков оправился от потрясения, вызванного предсказанием попугая Гаврюшки.

Так радикально изменилось представление о счастье. То, что в 1913 году казалось верхом благополучия (большие имения, большие доходы), теперь представляется ужасным (помещик, рантье).

Оракул, несмотря на свою новую орфографию, безбожно отстал от века и зря только пугает мирных советских граждан.

АВКСЕНТИЙ ФИЛОСОПУЛО

Необъяснима была энергия, с которой ответственный работник товарищ Филосопуло посещал многочисленные заседания, совещания, летучие собеседования и прочие виды групповых работ.

Ежедневно не менее десяти раз перебегал Филосопуло с одного заседания на другое с торопливостью стрелка, делающего перебежку под неприятельским огнем.

Лечу, лечу, - бормотал он, вскакивая на подножку автобуса и рукой посылая знакомому воздушное "пока".

Лечу! Дела! Заседание! Сверхсрочное!

"Побольше бы нам таких! - радостно думал знакомый. - Таких бодрых, смелых и юных душой!"

И действительно, Филосопуло был юн душой, хотя и несколько тучен телом. Живот у него был, как ядро, вроде тех ядер, какими севастопольские комендоры палили по англо-французским ложементам в Крымскую кампанию. Было совершенно непостижимо, как он умудряется всюду поспевать. Он даже ездил на заседания в ближайшие уездные города.

Но как это ни печально, весь его заседательский пыл объяснялся самым прозаическим образом. Авксентий Пантелеевич Филосопуло ходил на заседания, чтобы покушать. Покушать за счет учреждений.

Что? Началось уже? - спрашивал он курьера, взбегая по лестнице. - А-а! Очень хорошо!

Он протискивался в зал заседания, где уже за темно-зеленой экзаменационной скатертью виднелись бледные от табака лица заседающих.

Привет! Привет! - говорил он, хватая со стола бутерброд с красной икрой. - Прекрасно! Вполне согласен. Поддерживаю предложение Ивана Семеновича.

Он пережевывал еду, вытаращив глаза и порывисто двигая моржовыми усами.

Что? - кричал он, разинув пасть, из которой сыпались крошки пирожного. - Что? Мое мнение? Вполне поддерживаю.

Наевшись до одурения и выпив восемь стаканов чая, он сладко дремал. Длительная практика научила его спать так, что храп и присвист казались окружающим словами: "Верно! Хр-р… Поддерживаю! Хх-р. Пр-р-равильно! Кр-р. Иван Семеныча… Хр-р-кх-х-х…"

Лечу! Лечу! У меня в пять комиссия по выявлению остатков. Уж вы тут без меня дозаседайте! Привет!

И Авксентий Пантелеевич устремлялся в комиссию по выявлению. Он очень любил эту комиссию, потому что там подавали бутерброды с печеночной колбасой.

Управившись с колбасой и вполне оценив ее печеночные достоинства, Авксентий под прикрытием зонтика перебегал в Утильоснову и с жадностью голодающего принимался за шпроты, которыми благодушные утильосновцы обильно уснащали свои длительные заседания.

Он тонко разбирался в хозяйственных вопросах. На некоторые заседания, где его присутствие было необходимо, он вовсе не ходил. Там давали пустой чай, к тому же без сахара. На другие же, напротив, старался попасть, набивался на приглашение и интриговал. Там, по его сведениям, хорошо кормили. Вечером он делился с женой итогами трудового дня.

Представь себе, дружок, в директорате большие перемены.

Председателя сняли? - лениво спрашивала жена.

Да нет! - досадовал Филосопуло. - Пирожных больше не дают! Сегодня давали бисквиты "Делегатка". Я съел четырнадцать.

А в этом вашем, в синдикате, - из вежливости интересовалась жена, - все еще пирожки?

Пирожки! - радостно трубил Авксентий. - Опоздал сегодня. Половину расхватали, черти. Однако штук шесть я успел.

И, удовлетворенный трудовым своим днем, Филосопуло засыпал. И молодецкий храп его по сочетанию звуков походил на скучную служебную фразу: "Выслушав предыдущего оратора, я не могу не отметить…"

Недавно с Авксентием Пантелеевичем стряслось большое несчастье.

Ворвавшись на заседание комиссии по улучшению качества продукции, Филосопуло сел в уголок и сразу же увидел большое аппетитное кольцо так называемой краковской колбасы. Рядом почему-то лежали сплющенная гайка, кривой гвоздь, полуистлевшая катушка ниток и пузырчатое ярко-зеленое ламповое стекло. Но Филосопуло не обратил на это внимания.

Поддерживаю, - сказал Авксентий, вынимая из кармана перочинный ножик.

Пока говорил докладчик, Филосопуло успел справиться с колбасой.

И что же мы видим, товарищи! - воскликнул оратор. - По линии колбасы у нас не всегда благополучно. Не все, не все, товарищи, благополучно. Возьмем, к примеру, эту совершенно гнилую колбасу. Колбасу, товарищи… Где-то тут была колбаса…

Все посмотрели на край стола, но вместо колбасного кольца там лежал только жалкий веревочный хвостик.

Прежде чем успели выяснить, куда девалась колбаса, Филосопуло задергался и захрипел.

Вот откроешь, бывает, сводку новостей о порочном социальном житие-бытие и сразу вспоминаешь Ильфа и Петрова с их искрометным юмором и глубокой сатирой. Со времён создания этими великими советскими писателями рассказов и фельетонов минуло более полусотни лет, а так и хочется сказать: «Ба! Знакомые всё лица». Бюрократы живы-здоровы, коррупционеры цветут и пахнут, а «пикейные жилеты» всё также неустанно критикуют правительство. Как там говорят: стабильность — залог успеха? Но явно не в этом случае. Ильф и Петров точно не воскликнули бы от восторга, узнав, что объекты их поучительной сатиры в 21 веке многократно умножились, а не исчезли вовсе с лица Земли.

Если переписать их фельетон «Человек с гусем» на современный лад, то выходит, что героя рассказа можно назвать не просто «блатным», который по знакомству пользуется многими недоступными благами общества, а самым настоящим пособником коррупции. К тому же в конце сюжета следует упомянуть конкретную статью «Уголовного кодекса», по которой предписано реальное суровое наказание таким предприимчивым «искателям лампочек», а не просто моральное общественное порицание, как предполагали Ильф и Петров.

Сюжет рассказа «Равнодушие», в котором наглядно показано, насколько люди глухи и слепы к чужим бедам, сегодня принял бы более суровую интерпретацию. Реальность, по крайней мере, показывает, что есть более драматичные ситуации. Буквально полгода назад саратовские тринадцатилетние школьницы избили свою одноклассницу в туалете. Причём они не пытались скрыть это жестокое действо от посторонних глаз. Напротив, подростки организовали целое показательное шоу: видеотрансляция в сети интернет. Десяток малолетних зрителей, которые не только присутствовали при драке, но и фиксировали её «на века» в анналах своих гаджетов, незамедлительно выложили в сеть аморальную запись. На контрасте с советскими равнодушными гражданами, которые всего-то отказывались довести роженицу до больницы, эти люди безоговорочно претендуют на статус нравственных уродов.

Ещё один материал Ильфа и Петрова, напрямую взаимосвязанный с нашей действительностью, – «Директивный бантик». Да, сегодня одежда российского производства явно разнообразнее и элегантнее чем в СССР. Но тот факт, что от внешнего вида может зависеть многое (не только наличие либо отсутствие восхищенных взглядов прохожих), сегодня трансформировался в целую тенденцию «встречать по одёжке». Недавно в одной из социальных сетей молодой человек поделился своей печальной историей. Парень с двумя(!) высшими образованиями, со знанием нескольких(!) иностранных языков хотел получить работу в сфере гостиничного бизнеса. Пришёл на собеседование, предоставил прекрасное портфолио и хорошие рекомендации от предыдущих работодателей. Но незадача: с одеждой прогадал. Как выяснилось, стиль молодого человека не соответствовал модным представлениям хозяйки фирмы. Вот вам и «главное, чтобы костюмчик сидел».

Попади Ильф и Петров в наше время — как много досталось бы им материалов для творчества: пиши – не перепиши, на десятитомник хватит. Может быть, тогда наша жизнь стала бы хоть чуточку добрее.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

И покуда актеры по системе Станиславского, Мейерхольда, Таирова и другим системам, хорошим и подозрительным, вживаются в текст, покуда режиссеры чиркают карандашами под зелеными абажурами, а драматург добавляет новую сцену, где сознательный племянник перевоспитывает дядю, колеблющегося мракобеса из люмпен-ннтеллигенции, покуда все это происходит, по улицам мчатся в такси теаадминистраторы и устроители сборных концертов.

У них нет никакой системы. И не за системой они гонятся, а за помещением.

И даже к помещению они не предъявляют особенных требований. Оно должно быть большое и по возможности с колоннами.

Публика любит, чтобы было с колоннами, - говорят они. - А мы публику знаем, будьте покойны.

Закончив хлопотливые и сложные дела с помещением, электричеством, билетами и буфетом, устроители приступают к составлению программы.

Программа одна и та же вот уже десять лет, и составить ее совсем не трудно. Знать необходимо только одно - какого актера нужно поставить в афише с именем-отчеством, какого с одними только серенькими инициалами, а какого назвать просто по фамилии без инициалов, без имени и без отчества.

Просто - у рояля Левиафьян.

Поставишь неполный титул оперного певца, и все пропало. Он обидится и вместо "Несчестьалмазоввкаменных" будет петь романсы Шумана. А этого публика ужас как не любит.

Она любит "Не счесть алмазов в каменных", - говорят администраторы, задыхаясь. - Мы публику знаем.

И действительно, на всех сборных концертах поют песню индийского гостя. Даже если это вечер норвежской музыки. Даже если это спектакль, посвященный памяти Достоевского. Все равно. Администратор хватает толстенького тенора за атласную ревьеру и шепчет:

Знаете, идеология и психология это, конечно, хорошо, но уж вы, пожалуйста, спойте им "вкаменных".

К арии добавляется художественное чтение актера с именем-отчеством, песни народностей в исполнении тоже имени-отчества, опереточный дуэт (инициалы), а для затравки - квартет имени такого-то. Иногда добавляется арфа, иногда - художественный свист.

Получается очень мило, а если помещение удалось выцыганить с колоннами, то к несомненному художественному успеху прибавляется также успех материальный.

Однако помпезность сборных гала-концертов, несомненно, падает. Нет в них прежней блистательности и красоты. Фантазия иссякла.

Была, правда, идея устроить грандиозный спектакль на стадионе "Динамо", с полетами смерти, чудесами пиротехники, столкновением поездов и с одновременным исполнением сразу двадцатью тенорами во фраках знаменитой арии "Несчестьалмазоввкаменных".

Чудесная была идея, но увяла где-то в коридорах ГОМЭЦ. Мельчает жизнь, мельчает сборное дело!

А ведь еще так недавно в 1 Госцирке был вечер шахматной мысли, так называемые живые шахматы.

Было так.

В двух ложах друг против друга сидели два шахматных маэстро в залатанных пиджачках. На арене в своих квадратиках стояли живые шахматы (сплошь имена-отчества, цвет человечества). Королями, королевами и ладьями были народные артисты. В конях и слонах состояли заслуженные. И даже пешки - и те были знаменитые балерины и месереры. По гениальной мысли устроителя вечера, съеденная фигура должна была исполнять свой номер.

Шахматные маэстро приняли все дело всерьез и затеяли затяжную сицилианскую партию. К удивлению администратора, оказалось, что в шахматах фигуры выбывают из строя крайне медленно. Номера исполнялись с большими промежутками, и публика начала стучать ногами.

Поэтому уже через десять минут после начала партии в ложу маэстро ворвался администратор, крича:

Идите с2.

Что вы, - сказал маэстро, подымая затуманенную голову. - Гроссмейстер Акиба Рубинштейн в таких случаях советует с5.

А я вам говорю, ставьте эту штуку на с2, - завизжал устроитель. - Сейчас Дмитрий Николаевич должен петь "вкаменных".

Но я тогда открываю пешечный фланг.

Ну и открывайте. Подумаешь, Капабланка! Сбор шестнадцать тысяч, а вы…

И он побежал к другому маэстро, чтобы убедить его подставить как можно скорее под удар своего короля (художественное чтение).

Замечательный был вечер. Шахматная мысль так и кипела. Маэстро махнули на все рукой, и вместо них доигрывали сицилианскую партию пом. администратора с кассиром, летал фейерверк, народная артистка выезжала на ученом ослике, месереры лихо отплясывали - вообще хорошо было, теперь такого уж нет. Иссякла фантазия.

А ведь есть великие возможности.

Можно в цирке поставить "Аиду". Партия Рамзеса исполняется в клетке со львами. Партию Аиды поет ученая зебра. В оперу можно вмонтировать лекцию проф. Канабиха "Проблема единственного ребенка", беседу писателя Б. Пильняка с читателями о том, как он жил в нью-йоркской гостинице, сцены из "Красного мака" и пьесы "Ярость" и, конечно, арию индийского гостя в исполнении математика Араго.

И если все это залить, как полагается в цирке, тремя миллионами литров воды так, чтобы профессор плавал в купальном костюме, то все было бы очень хорошо.

Администраторы говорят, что публика это очень любит.

ПРИМЕЧАНИЯ
РАССКАЗЫ И ФЕЛЬЕТОНЫ (1929–1931)

Рассказы и фельетоны Ильфа и Петрова, собранные в этом томе, были написаны в трехлетний период, отделявший роман "Двенадцать стульев" от романа "Золотой теленок". Большая часть публикуемых здесь произведений впервые появилась на страницах еженедельного сатирического журнала "Чудак", в котором писатели сотрудничали на всем протяжении его существования, с декабря 1928 года по март 1930 года.

"Чудак" должен был, по замыслу его создателей, быть одинаково далек и от мещанского зубоскальства, и от брюзгливого гримасничания скептиков, нытиков, маловеров. Сообщая А. М. Горькому о предстоящем выходе первого номера, редактор нового журнала М. Кольцов писал: "Название "Чудак" взято не случайно. Мы как перчатку подбираем это слово, которое обыватель недоуменно и холодно бросает, видя отклонение от его, обывателя, удобной тропинки: "Верит в социалистическое строительство, вот чудак! Подписался на заем, вот чудак! Пренебрегает хорошим жалованьем, вот чудак!" Мы окрашиваем пренебрежительную кличку в тона романтизма и бодрости. "Чудак" - представительствует не желчную сатиру, он полнокровен, весел и здоров". В ответном письме Горький горячо поддержал начинание "бодрых духом чудодеев" и, выразив надежду, что журнал "отлично оправдает знаменательное имя свое", прислал для опубликования сатирическую заметку "Факты. I", подписанную псевдонимом Самокритик Словотеков. (Переписка А. М. Горького и М. Е. Кольцова, "Новый мир", 1956, № 6, стр. 150–151.)

В "Чудаке" выступали Владимир Маяковский и Демьян Бедный. Постоянно сотрудничали писатели В. Катаев, М. Зощенко, Ю. Олеша, М. Светлов, Л. Никулин, Б. Левин, бр. Тур, Е. Зозуля, В. Ардов, А. Зорич, Г. Рыклин, художники - Кукрыниксы, А. Радаков, К. Ротов, Б. Ефимов, И. Малютин, В. Козлинский и др. Часто печатались в журнале фельетоны его редактора М. Кольцова.

Тематика этих произведений - обличение мещанства, подхалимства, бюрократизма, бескультурья - соответствовала целям и задачам журнала. В пятом номере "Чудака" за 1929 год В. Маяковский опубликовал стихотворение "Мрачное о юмористах", в котором писал:

В километр
жало вызмей
против всех,
кто зря
сидят
На труде,
На коммунизме!

Своими выступлениями Ильф и Петров во многом содействовали осуществлению боевой программы "Чудака".

Совместные произведения сатирики подписывали псевдонимами: Ф. Толстоевский, Дон Бузильо, Коперник, Виталий Пселдонимов. Объясняя их происхождение, они писали в предисловии к сборнику "Как создавался Робинзон" ("Молодая гвардия", М. 1933): "Такой образ действий был продиктован соображениями исключительно стилистического свойства, как-то не укладывались под маленьким рассказом две громоздких фамилии авторов". Необходимо, однако, помнить и другое. Нередко в одном и том же номере журнала появлялись сразу два, а то и три произведения Ильфа и Петрова. В этом случае псевдоним тоже становился необходим. Кроме того, некоторые фельетоны, а также много веселых шуток и остроумных заметок для календаря "Чудака", вероятно принадлежащих Ильфу и Петрову, выходили без подписи. Определение их авторства еще является дальнейшей задачей исследователей.

Редактор "Чудака" М. Кольцов очень дорожил участием в журнале Ильфа и Петрова. Еще с 1927 года писатели начали сотрудничать в редактируемом Кольцовым журнале "Огонек". Там печаталась повесть Ильфа и Петрова "Светлая личность" и раздельно написанные авторами фельетоны и рассказы. В библиотеке "Огонька" вышли сборник рассказов Петрова "Всеобъемлющий зайчик" (1928) и главы из романа "Двенадцать стульев" (1929). Начав активно выступать в "Чудаке", Ильф и Петров не порывали связей с "Огоньком". В 1930–1931 годах в этом журнале часто появлялись рассказы и фельетоны Ф. Толстоевского. Многие из них печатались на сатирической страничке "Огонька" - "Шутки в сторону".

В "Чудаке" Ильф и Петров участвовали не только как авторы. Петров вел отдел юмористической смеси "Веселящий газ", Ильф занимался подборкой материала для отдела критики "Рычи - читай", шутливо переиначив название популярной в 20-е годы пьесы С. Третьякова "Рычи Китай".