Читать тэффи, рассказы. Тэффи рассказы

Надежда Александровна Тэффи (Надежда Лохвицкая, по мужу – Бучинская) – поэтесса, мемуаристка, критик, публицист, но прежде всего – одна из самых прославленных писателей-сатириков Серебряного века, конкурировавшая с самим Аверченко. После революции Тэффи эмигрировала, однако в эмиграции ее незаурядный талант расцвел еще ярче. Именно там были написаны многие классические рассказы Тэффи, с весьма неожиданной стороны рисующие быт и нравы "русского Зарубежья"…

В сборник вошли рассказы Тэффи разных лет, написанные как на родине, так и в Европе. Перед читателем проходит настоящая галерея забавных, ярких персонажей, во многих из которых угадываются реальные современники писательницы – люди искусства и политические деятели, знаменитые "светские львицы" и меценаты, революционеры и их противники.

Тэффи
Юмористические рассказы

…Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо.

Спиноза. "Этика", часть IV.

Положение XLV, схолия II.

Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в "мальчики для комнатных услуг", и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью.

– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.

Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал…

– Не иначе как домой отослать.

– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила… А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку.

– Ну, дай ему Бог…

– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно…

– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать…

– Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: "Иди двери отвори, Дуняша", – ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: "Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!" А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар…

– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не…

– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду…

Трррр… – затрещал электрический звонок.

– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

"Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский".

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

"Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет".

Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит – жилец дома.

Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

"Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!.."

Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.

Экзамен

На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.

Открыла книгу, развернула карту и - сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков - ровно ничего.

А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.

Индийское море славилось тайфуном, Вязьма - пряниками, Пампасы - лесами, Льяносы - степями, Венеция - каналами, Китай - уважением к предкам.

Все славилось!

Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит - и даже Пинские болота славились лихорадками.

Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.

Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!

И написала на полях карты: "Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!"

Три раза.

Потом загадала: напишу двенадцать раз "Господи, дай", тогда выдержу экзамен.

Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:

Ага! Рада, что до конца написала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:

Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…

Перо трещит и кляксит.

Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.

В три часа ночи, исписав две тетради и клякспапир, она уснула над столом.

Тупая и сонная, она вошла в класс.

Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.

У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! - говорила первая ученица, закатывая глаза.

На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.

Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.

Маня Куксина! - закричали они. - Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой - это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…

Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:

Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.

Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.

Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.

Маничка взяла билет и прочла. "Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки"…

Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?

Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: "За что мучаешь животных?" - и, задыхаясь, пролепетала:

Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…

Учитель приподнял бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.

Подумал и прибавил:

Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?

Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:

Америка славится пампасами.

Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:

А пампасы льяносами.

Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:

Садитесь, госпожа Куксина.

Следующий экзамен был по истории.

Классная дама предупредила строго:

Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!

Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.

Зато на другой день - последний перед экзаменами - пролежала на диване, читая "Вторую жену" Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.

Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: "Господи, дай…"

Усмехнулась горько и сказала:

Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!

В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона. Один тон стонал:

Не могу больше! Ух, не могу!

Другой ехидничал:

Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать "Господи, дай", а экзамен выдерживать - так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!

Испуганная тетка прогнала Маничку спать.

Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься - ничего завтра ответить не сообразишь.

В классе старая картина.

Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.

Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: "Господи, дай".

Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!

Госпожа Куксина Мария!

Нет, не успела!

Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.

Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?

Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:

Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновны чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…

Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:

Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…

И замолчала.

Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.

Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: "За что мучаешь животных?"

Не расскажите ли теперь, госпожа Куксина, - вкрадчиво спросил учитель, - почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?

Маничка чувствовала, что это последний вопрос, влекущий огромные, самые "чреватые последствия". Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.

Ну-с? - торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. - Почему же ее прозвали Орлеанской?

Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:

Потому что была девица.

Арабские сказки

Осень - время грибное.

Весна - зубное.

Осенью ходят в лес за грибами.

Весною - к дантисту за зубами.

Почему это так - не знаю, но это верно.

То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду не подходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?

Не потому ли, что, как метко выразился поэт, "выставляется первая рама" и отовсюду дует?

Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается само воспоминание о нем.

Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение "огонек", потому что давно поняла, что это значит - просто, без приглашения, "на огонек" можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.)

Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.

Никогда не видала я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.

Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.

Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.

Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.

Ну-с, я продолжаю, - сказал он.

Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.

Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву, как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все, как следует. Наконец, понимаете, вырвал…

После тебя я расскажу, - вдруг перебивает барышня.

И я хотел бы… Несколько слов, - говорит влюбленный студент.

Подождите, нельзя же всем сразу, - останавливает мать.

Сын с достоинством выждал минуту и продолжал:

Вырвал, взглянул на зуб, расшаркался и говорит: "Pardon, это опять не тот!" И лезет снова в рот за третьим зубом! Нет, вы подумайте! Я говорю: "Милостивый государь! Если вы"…

Господи помилуй! - охает нянька за дверью. - Им только дай волю…

А мне дантист говорит: "Чего вы боитесь? - сорвался вдруг дачный знакомый. - Есть чего бояться? Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!" Но я не растерялся и говорю: "Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!" Ха-ха!

И у коров не бывает, - сунулся гимназист. - Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…

Шш! Шш! - зашипели кругом. - Не перебивай. Твоя очередь потом.

Он обиделся, - продолжал рассказчик, - а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные!.. Ха-ха!

Теперь я! - закричал гимназист. - Почему же я непременно позже всех?

Это прямо бандит зубного дела! - торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.

А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, - заволновалась барышня, - а он говорит: "Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали". Я говорю: "Неужели же я через пять лет умру?" Удивилась ужасно. А он надулся: "Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности".

Им только волю дай! - раззадоривала нянька за дверью.

Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет.

Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! - рассказал влюбленный студент.

Нашли, что рассказывать! - так и подпрыгнул гимназист. - Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла…

Мой брат хотел рвать зуб, - начала бонна. - Ему советуют, что напротив, по лестнице, живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господин очень симпатичный, так что даже не страшно зубы рвать. Говорит господину: "Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб". Тот говорит: "Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?" Брат говорит: "Очень болит; рвите прямо щипцами". - "Ну, разве что щипцами". Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы не влезают. Брат и рассердился: "Какой же вы, - говорит, - дантист, когда у вас даже инструментов нет?" А тот так удивился. "Да я, - говорит, - вовсе и не дантист! Я - инженер". - "Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?" - "Да я, - говорит, - и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал - вы знаете, что я инженер, и просто по-человечески просите помощи. А я добрый, ну и…"

А мне фершал рвал, - вдруг вдохновенно воскликнула нянька. - Этакий был подлец! Ухватил щипцом да в одну минуту и вырвал. Я и дыхнуть не успела. "Подавай, - говорит, - старуха, полтинник". Один раз повернул - и полтинник. "Ловко, - говорю. - Я и дыхнуть не успела!" А он мне в ответ: "Что ж вы, - говорит, - хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, - говорит, - все, и довольно стыдно!"

Ей-богу, правда! - вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. - Ей-богу, все это - сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: "У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу". А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал да и говорит: "Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь". Так ведь нет! Не согласился. Все ему сразу подавай!

Скандал! - вдруг спохватился, взглянув на часы, дачный знакомый. - Три часа! Я на службу опоздал!

Три? Боже мой, а нам в Царское! - вскочили сын с женой.

Ах! Я Бебичку не накормила! - засуетилась дочка.

И все разошлись, разгоряченные, приятно усталые.

Но я шла домой очень недовольная. Дело в том, что мне самой очень хотелось рассказать одну зубную историйку. Да мне и не предложили.

"Сидят, - думаю, - своим тесным, сплоченным буржуазным кружком, как арабы у костра, рассказывают свои сказки. Разве они о чужом человеке подумают? Конечно, мне, в сущности, все равно, но все-таки я - гостья. Неделикатно с их стороны".

Конечно, мне все равно. Но тем не менее все-таки хочется рассказать…

Дело было в глухом провинциальном городишке, где о дантистах и помину не было. У меня болел зуб, и направили меня к частному врачу, который, по слухам, кое-что в зубах понимал.

Пришла. Врач был унылый, вислоухий и такой худой, что видно его было только в профиль.

Зуб? Это ужасно! Ну, покажите!

Я показала.

Неужели болит? Как странно! Такой прекрасный зуб! Так, значит, болит? Ну, это ужасно! Такой зуб! Прямо удивительный!

Он деловым шагом подошел к столу, разыскал какую-то длинную булавку - верно, от жениной шляпки.

Откройте ротик!

Он быстро нагнулся и ткнул меня булавкой в язык. Затем тщательно вытер булавку и осмотрел ее, как ценный инструмент, который может еще не раз пригодиться, так чтобы не попортился.

Извините, мадам, это все, что я могу для вас сделать.

Я молча смотрела на него и сама чувствовала, какие у меня стали круглые глаза. Он уныло повел бровями.

Я, извините, не специалист! Делаю, что могу!..

Вот я и рассказала!

Мой первый Толстой

Мне девять лет.

Я читаю "Детство" и "Отрочество" Толстого. Читаю и перечитываю.

В этой книге все для меня родное.

Володя, Николенька, Любочка - все они живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер и братьев. И дом их в Москве у бабушки - это наш московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или классной комнате, мне и воображать ничего не надо - это все наши комнаты.

Наталья Саввишна - я ее тоже хорошо знаю - это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья. Про нее старший брат даже декламировал: "И ничего во всей природе благословить он не хотел".

Но все-таки сходство так велико, что, читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи Матвеевны.

Все свои, все родные.

И даже бабушка, смотрящая вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон с одеколоном на столике у ее кресла - это все такое же, все родное.

Чужой только гувернер St-Jerome, и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу! Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что он в конце концов помирился и простил, а я так и продолжала всю жизнь. "Детство" и "Отрочество" вошли в мое детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала, а просто прожила их.

Но в историю моей души, в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение Толстого - "Война и мир".

Мне тринадцать лет.

Каждый вечер в ущерб заданным урокам я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу - "Война и мир".

Я влюблена в князя Андрея Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых, оттого, что она ему изменила.

Знаешь, - говорю я сестре, - Толстой, по-моему, неправильно про нее написал. Не могла она никому нравиться. Посуди сама - коса у нее была "негустая и недлинная", губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто из жалости.

Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал.

Каждый вечер я читала "Войну и мир".

Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея.

Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал.

Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула.

Потом посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов.

Каждую неделю читала я, как он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет.

Нет. Умер! Умер!

Живой человек один раз умирает, а этот вечно, вечно.

И стонало сердце мое, и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока!

И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! - только бы не умирал!

Посоветовалась с сестрой. Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет, да и вообще с несовершеннолетними они не говорят.

Было очень жутко.

Исподволь узнавала, где Толстой живет. Говорили разное - то, что в Хамовниках, то, что будто уехал из Москвы, то, что на днях уезжает.

Купила портрет. Стала обдумывать, что скажу. Боялась - не заплакать бы. От домашних свое намерение скрывала - осмеют.

Наконец решилась. Приехали какие-то родственники, в доме поднялась суетня - время удобное. Я сказала старой няньке, чтобы она проводила меня "к подруге за уроками", и пошла.

Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко.

Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шепотом.

Наконец - он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха "л" вместо "р", пролепетала:

Вот, плосили фотоглафию подписать.

Он сейчас же взял ее у меня из рук и ушел в другую комнату.

Тут я поняла, что ни о чем просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим "плосили" и "фотоглафией", что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову.

Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс.

А вам, старушка, что? - спросил он у няньки.

Ничего, я с барышней.

Вот и все.

Вспоминала в постели "плосили" и "фотоглафию" и поплакала в подушку.

В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал.

Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.

И вот раз за уроком словесности, разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском. Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная, напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже раздулись.

Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом - всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.

А я, одинокая, с моим тайным "незаконным" чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву.

Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее.

Была жизнь, изжилась и кончилась.

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи

Тэ́ффи (настоящее имя Наде́жда Алекса́ндровна Ло́хви́цкая , по мужу Бучи́нская ) - русская писательница и поэтесса , мемуарист , переводчик , автор таких знаменитых рассказов, как «Демоническая женщина» и «Ке фер» . После революции - эмигрировала . Сестра поэтессы Мирры Лохвицкой и военного деятеля Николая Александровича Лохвицкого . Надежда Александровна Лохвицкая родилась 24 апреля (6 мая) 1872 года в Санкт-Петербурге (по другим сведениям в Волынской губернии ) в семье адвоката Александра Владимировича Лохвицкого (1830 - 1884 ). Училась в гимназии на Литейном проспекте .

В 1892 году , после рождения первой дочери, поселилась вместе со своим первым мужем Владиславом Бучинским в его имении под Могилёвом . В 1900 году , уже после рождения второй дочери Елены и сына Янека, разошлась с мужем и переехала в Петербург, где начала литературную карьеру.

Публиковалась с 1901 года . В 1910 году в издательстве «Шиповник» вышла первая книга стихотворений «Семь огней » и сборник «Юмористические рассказы ».

Была известна сатирическими стихами и фельетонами , входила в состав постоянных сотрудников журнала «Сатирикон» . Сатира Тэффи часто носила очень оригинальный характер; так, стихотворение «Из Мицкевича» 1905 года основано на параллели между широко известной балладой Адама Мицкевича «Воевода» и конкретным, произошедшим недавно злободневным событием. Рассказы Тэффи систематически печатали такие авторитетные парижские газеты и журналы как «Грядущая Россия », «Звено », «Русские записки », «Современные записки ». Поклонником Тэффи был Николай II , именем Тэффи были названы конфеты. По предложению Ленина рассказы 1920-х годов , где описывались негативные стороны эмигрантского быта, выходили в СССР в виде пиратских сборников до тех пор, пока писательница не выступила с публичным обвинением.

После закрытия в 1918 году газеты «Русское слово» , где она работала, Тэффи отправилась в Киев и Одессу с литературными выступлениями. Эта поездка привела её в Новороссийск , откуда летом 1919 года она отправилась в Турцию . Осенью 1919 она была уже в Париже , а в феврале 1920 в парижском литературном журнале появились два её стихотворения, в апреле она организовала литературный салон. В 1922-1923 жила в Германии.

С середины 1920-х жила в фактическом браке с Павлом Андреевичем Тикстоном (ум. 1935).

Умерла 6 октября 1952 года в Париже, спустя два дня её отпели в Александро-Невском соборе в Париже и похоронили на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа .

Её называли первой русской юмористкой начала XX века , «королевой русского юмора», однако она никогда не была сторонницей чистого юмора, всегда соединяла его с грустью и остроумными наблюдениями над окружающей жизнью. После эмиграции сатира и юмор постепенно перестают доминировать в её творчестве, наблюдения над жизнью приобретают философский характер.

Псевдоним

Существует несколько вариантов происхождения псевдонима Тэффи.

Первая версия изложена самой писательницей в рассказе «Псевдоним» . Она не хотела подписывать свои тексты мужским именем, как это часто делали современные ей писательницы: «Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни сё. Но - что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака - дураки всегда счастливые» . Ей «вспомнился <…> один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный. Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался)» , писательница «решила подписать пьеску свою „Тэффи“» . После успешной премьеры этой пьесы в интервью журналисту на вопрос о псевдониме Тэффи ответила, что «это… имя одного дур… то есть такая фамилия» . Журналист заметил, что ему «сказали, что это из Киплинга » . Тэффи, вспомнившая песенку Киплинга «Taffy was a walshman / Taffy was a thief…» (рус. Тэффи из Уэльса, Тэффи был вором ), согласилась с этой версией.

Эту же версию озвучивают исследовательница творчества Тэффи Э. Нитраур, указывая имя знакомого писательницы как Стефан и уточняя название пьесы - «Женский вопрос» , и группа авторов под общим руководством А. И. Смирновой, приписывающих имя Степан слуге в доме Лохвицких.

Другой вариант происхождения псевдонима предлагают исследователи творчества Тэффи Е. М. Трубилова и Д. Д. Николаев, по мнению которых псевдоним для Надежды Александровны, которая любила мистификации и шутки, а также являлась автором литературных пародий, фельетонов, стал частью литературной игры, направленной на создание соответствующего образа автора.

Также существует версия, что свой псевдоним Тэффи взяла потому, что под её настоящей фамилией печаталась её сестра - поэтесса Мирра Лохвицкая , которую называли «русской Сафо».

Творчество

С детства Тэффи увлекалась классической русской литературой. Её кумирами были А. С. Пушкин и Л. Н. Толстой , интересовалась современной литературой и живописью, дружила с художником Александром Бенуа . Также на Тэффи оказали огромное влияние Н. В. Гоголь , Ф. М. Достоевский и её современники Ф. Сологуб и А. Аверченко .

Писать Надежда Лохвицкая начала ещё в детстве, но литературный дебют состоялся почти в тридцатилетнем возрасте. Первая публикация Тэффи состоялась 2 сентября 1901 года вжурнале «Север» - это было стихотворение «Мне снился сон, безумный и прекрасный…».

Сама Тэффи отзывалась о своём дебюте так: «Взяли моё стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло… Итак - я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар - это произвело на меня самое отрадное впечатление» .

В 1905 году её рассказы печатались в приложении к журналу «Нива» .

В годы Первой русской революции (1905-1907) Тэффи сочиняет острозлободневные стихи для сатирических журналов (пародии, фельетоны, эпиграммы). В это же время определяется основной жанр всего её творчества - юмористический рассказ. Сначала в газете «Речь» , затем в «Биржевых новостях » в каждом воскресном выпуске печатаются литературные фельетоны Тэффи, вскоре принесшие ей всероссийскую любовь.В дореволюционные годы Тэффи пользовалась большой популярностью. Была постоянной сотрудницей в журналах «Сатирикон» (1908 -1913 ) и «Новый Сатирикон » (1913-1918 ), которыми руководил её друг А. Аверченко.

Поэтический сборник «Семь огней» был издан в 1910 году . Книга осталась почти незамеченной на фоне оглушительного успеха прозы Тэффи. Всего до эмиграции писательница опубликовала 16 сборников, а за всю жизнь - более 30. Кроме того, Тэффи написала и перевела несколько пьес. Её первая пьеса «Женский вопрос» была поставлена петербургским Малым театром.

Следующим её шагом было создание в 1911 году двухтомника «Юмористические рассказы» , где она критикует обывательские предрассудки, а также изображает жизнь петербургского «полусвета» и трудового народа, словом, мелочную повседневную «ерунду». Иногда в поле зрения автора попадают представители трудового народа, с которыми соприкасаются основные герои, это большей частью кухарки, горничные, маляры, представленные тупыми и бессмысленными существами. Повседневность и обыденность подмечены Тэффи зло и метко. Своему двухтомнику она предпослала эпиграф из «Этики » Бенедикта Спинозы , который точно определяет тональность многих её произведений: «Ибо смех есть радость, а посему сам по себе - благо».

В 1912 году писательница создает сборник «И стало так» , где описывает не социальный тип мещанина, а показывает обыденность серых будней, в 1913 году - сборник «Карусель» (здесь перед нами образ простого человека, раздавленного жизнью) и «Восемь миниатюр», в 1914 году - «Дым без огня» , в 1916 году - «Житьё-бытьё» , «Неживой зверь» (где писательница описывает ощущение трагичности и неблагополучия жизни; положительным идеалом для Тэффи здесь являются дети, природа, народ).

События 1917 года находят отражение в очерках и рассказах «Петроградское житие» , «Заведующие паникой» (1917 ), «Торговая Русь» , «Рассудок на веревочке» , «Уличная эстетика» , «В рынке» (1918 ), фельетонах «Пёсье время» , «Немножко о Ленине» , «Мы верим» , «Дождались» , «Дезертиры» (1917), «Семечки» (1918).

В конце 1918 года вместе с А. Аверченко Тэффи уехала в Киев, где должны были состояться их публичные выступления, и после полутора лет скитаний по российскому югу (Одесса ,Новороссийск , Екатеринодар ) добралась через Константинополь до Парижа . Судя по книге «Воспоминания» , Тэффи не собиралась уезжать из России. Решение было принято спонтанно, неожиданно для неё самой: «Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата, медленно ползущая струйка поперек тротуара перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через неё нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать» .

Тэффи вспоминает, что её не оставляла надежда на скорое возвращение в Москву, хотя своё отношение к Октябрьской революции она определила давно: «Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъярённых харь с направленным прямо мне в лицо фонарем, тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого. Я больше этого не хотела. Я больше не могла» .

В эмиграции

В Берлине и Париже продолжали выходить книги Тэффи, и исключительный успех сопутствовал ей до конца долгой жизни. В эмиграции у неё вышло больше десятка книг прозы и только два стихотворных сборника: «Шамрам» (Берлин, 1923) и «Passiflora» (Берлин, 1923). Подавленность, тоску и растерянность в этих сборниках символизируют образы карлика, горбуна, плачущего лебедя, серебряного корабля смерти, тоскующего журавля.

В эмиграции Тэффи писала рассказы, рисующие дореволюционную Россию, всё ту же мещанскую жизнь, которую она описывала в сборниках, изданных на родине. Меланхолический заголовок «Так жили» объединяет эти рассказы, отражающие крушение надежд эмиграции на возвращение прошлого, полную бесперспективность неприглядной жизни в чужой стране. В первом номере газеты «

Мудрый человек

Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.

Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.

Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки - духами.

Торгует плохо. Убеждает неубедительно:

Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут, так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.

Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.

Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимаю, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости.

Фамилия наша Вурюгин. Не Ворюгин, как многие позволяют себе шутить, а именно Вурюгин, от совершенно неизвестного корня. Жили мы в Таганроге. Так жили, что ни один француз даже в воображении не может иметь такой жизни. Шесть лошадей, две коровы. Огород, угодья. Лавку отец держал. Чего? Да все было. Хочешь кирпичу - получай кирпичу. Хочешь постного масла - изволь масла. Хочешь бараний тулуп - получай тулуп. Даже готовое платье было. Да какое! Не то что здесь - год поносил, все залоснится. У нас такие материалы были, какие здесь и во сне не снились. Крепкие, с ворсом. И фасоны ловкие, широкие, любой артист наденет - не прогадает. Модные. Здесь у них насчет моды, надо сказать, слабовато. Выставили летом сапоги коричневой кожи. Ах-ах! во всех магазинах, ах-ах, последняя мода. Ну, я хожу, смотрю, да только головой качаю. Я такие точно сапоги двадцать лет тому назад в Таганроге носил. Вон когда. Двадцать лет тому назад, а к ним сюда мода только сейчас докатилась. Модники, нечего сказать.

А дамы как одеваются! Разве у нас носили такие лепешки на голове? Да у нас бы с такой лепешкой прямо постыдились бы на люди выйти. У нас модно одевались, шикарно. А здесь о моде понятия не имеют.

Скучно у них. Ужасно скучно. Метро да синема. Стали бы у нас в Таганроге так по метро мотаться? Несколько сот тысяч ежедневно по парижским метро проезжает. И вы станете меня уверять, что все они по делу ездят? Ну, это, знаете, как говорится, ври, да не завирайся. Триста тысяч человек в день, и все по делу! Где же эти их дела-то? В чем они себя показывают? В торговле? В торговле, извините меня, застой. В работах тоже, извините меня, застой. Так где же, спрашивается, дела, по которым триста тысяч человек день и ночь, вылупя глаза, по метро носятся? Удивляюсь, благоговею, но не верю.

На чужбине, конечно, тяжело и многого не понимаешь. Особливо человеку одинокому. Днем, конечно, работаешь, а по вечерам прямо дичаешь. Иногда подойдешь вечером к умывальнику, посмотришь на себя в зеркальце и сам себе скажешь:

"Вурюгин, Вурюгин! Ты ли это богатырь и красавец? Ты ли это торговый дом? И ты ли это шесть лошадей, и ты ли это две коровы? Одинокая твоя жизнь, и усох ты, как цветок без корня".

И вот должен я вам сказать, что решил я как-то влюбиться. Как говорится - решено и подписано. И жила у нас на лестнице в нашем отеле "Трезор" молоденькая барынька, очень милая и даже, между нами говоря, хорошенькая. Вдова. И мальчик у нее был пятилетний, славненький. Очень славненький был мальчик.

Дамочка ничего себе, немножко зарабатывала шитьем, так что не очень жаловалась. А то знаете - наши беженки - пригласишь ее чайку попить, а она тебе, как худой бухгалтер, все только считает да пересчитывает: "Ах, там не заплатили пятьдесят, а тут недоплатили шестьдесят, а комната двести в месяц, а на метро три франка в день". Считают да вычитают - тоска берет. С дамой интересно, чтобы она про тебя что-нибудь красивое говорила, а не про свои счеты. Ну, а эта дамочка была особенная. Все что-то напевает, хотя при этом не легкомысленная, а, как говорится, с запросами, с подходом к жизни. Увидела, что у меня на пальто пуговица на нитке висит, и тотчас, ни слова не говоря, приносит иголку и пришивает.

Ну я, знаете ли, дальше - больше. Решил влюбляться. И мальчик славненький. Я люблю ко всему относиться серьезно. А особенно в таком деле. Надо умеючи рассуждать. У меня не пустяки в голове были, а законный брак. Спросил, между прочим, свои ли у нее зубы. Хотя и молоденькая, да ведь всякое бывает. Была в Таганроге одна учительница. Тоже молоденькая, а потом оказалось - глаз вставной.

Ну, значит, приглядываюсь я к своей дамочке и совсем уж, значит, все взвесил.

Жениться можно. И вот одно неожиданное обстоятельство открыло мне глаза, что мне, как порядочному и добросовестному, больше скажу - благородному человеку, жениться на ней нельзя. Ведь подумать только? - такой ничтожный, казалось бы, случай, а перевернул всю жизнь на старую зарубку.

И было дело вот как. Сидим мы как-то у нее вечерком, очень уютно, вспоминаем, какие в России супы были. Четырнадцать насчитали, а горох и забыли. Ну и смешно стало. То есть смеялась-то, конечно, она, я смеяться не люблю. Я скорее подосадовал на дефект памяти. Вот, значит, сидим, вспоминаем былое могущество, а мальчонка тут же.

Дай, - говорит, - маман, карамельку.

А она отвечает:

Нельзя больше, ты уже три съел.

А он ну канючить - дай да дай.

А я говорю, благородно шутя:

Ну-ка пойди сюда, я тебя отшлепаю.

А она и скажи мне фатальный пункт:

Ну, где вам! Вы человек мягкий, вы его отшлепать не сможете.

И тут разверзлась пропасть у моих ног.

Брать на себя воспитание младенца как раз такого возраста, когда ихнего брата полагается драть, при моем характере абсолютно невозможно. Не могу этого на себя взять. Разве я его когда-нибудь выдеру? Нет, не выдеру. Я драть не умею. И что же? Губить ребенка, сына любимой женщины.

Простите, - говорю, - Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем. Потому, что я вашему сыну настоящим отцом и воспитателем быть не смогу. Я не только что, а прямо ни одного разу выдрать его не смогу.

Говорил я очень сдержанно, и ни одна фибра на моем лице не дрыгала. Может быть, голос и был слегка подавлен, но за фибру я ручаюсь.

Она, конечно, - ах! ах! Любовь и все такое, и драть мальчика не надо, он, мол, и так хорош.

Хорош, - говорю, - хорош, а будет плох. И прошу вас, не настаивайте. Будьте тверды. Помните, что я драть не могу. Будущностью сына играть не следует.

Ну, она, конечно, женщина, конечно, закричала, что я дурак. Но дело все-таки разошлось, и я не жалею. Я поступил благородно и ради собственного ослепления страсти не пожертвовал юным организмом ребенка.

Взял себя вполне в руки. Дал ей поуспокоиться денек-другой и пришел толково объяснить.

Ну, конечно, женщина воспринять не может. Зарядила "дурак да дурак". Совершенно неосновательно.

Так эта история и покончилась. И могу сказать - горжусь. Забыл довольно скоро, потому что считаю ненужным вообще всякие воспоминания. На что? В ломбард их закладывать, что ли?

Ну-с и вот, обдумавши положение, решил я жениться. Только не на русской, дудки-с. Надо уметь рассуждать. Мы где живем? Прямо спрашиваю вас - где? Во Франции. А раз живем во Франции, так, значит, нужно жениться на француженке. Стал подыскивать.

Есть у меня здесь один француз знакомый. Мусью Емельян. Не совсем француз, но давно тут живет и все порядки знает.

Ну вот, этот мусью и познакомил меня с одной барышней. На почте служит. Миленькая. Только, знаете, смотрю, а фигурка у нее прехорошенькая. Тоненькая, длинненькая. И платьице сидит как влитое.

"Эге, думаю, дело дрянь!"

Нет, - говорю, - эта мне не подходит. Нравится, слов нет, но надо уметь рассуждать. Такая тоненькая, складненькая всегда сможет купить себе дешевенькое платьице - так за семьдесят пять франков. А купила платьице - так тут ее дома зубами не удержишь. Пойдет плясать. А разве это хорошо? Разве я для того женюсь, чтобы жена плясала? Нет, - говорю, - найдите мне модель другого выпуска. Поплотнее. - И можете себе представить - живо нашлась. Небольшая модель, но эдакая, знаете, трамбовочка кургузенькая, да и на спине жиру, как говорится, не купить. Но, в общем, ничего себе и тоже служащая. Вы не подумайте, что какая-нибудь кувалда. Нет, у ней и завитушечки, и плоечки, и все, как и у худеньких. Только, конечно, готового платья для нее не достать.

Все это обсудивши да обдумавши, я, значит, открылся ей, в чем полагается, да и марш в мэри1.

И вот примерно через месяц запросила она нового платья. Запросила нового платья, и я очень охотно говорю:

Конечно, готовенькое купишь?

Тут она слегка покраснела и отвечает небрежно:

Я готовые не люблю. Плохо сидят. Лучше купи мне материю синенького цвета, да отдадим сшить.

Я очень охотно ее целую и иду покупать. Да будто бы по ошибке покупаю самого неподходящего цвета. Вроде буланого, как лошади бывают.

Она немножко растерялась, однако благодарит. Нельзя же - первый подарок, эдак и отвадить легко. Тоже свою линию понимает.

А я очень всему радуюсь и рекомендую ей русскую портниху. Давно ее знал. Драла дороже француженки, а шила так, что прямо плюнь да свистни. Одной клиентке воротничок к рукаву пришила, да еще спорила. Ну вот, сшила эта самая кутюрша моей барыньке платье. Ну, прямо в театр ходить не надо, до того смешно! Буланая телка, да и только. Уж она, бедная, и плакать пробовала, и переделывала, и перекрашивала - ничего не помогло. Так и висит платье на гвозде, а жена сидит дома. Она француженка, она понимает, что каждый месяц платья не сошьешь. Ну вот, и живем тихой семейной жизнью. И очень доволен. А почему? А потому, что надо уметь рассуждать.

Научил ее голубцы готовить.

Счастье тоже само в руки не дается. Нужно знать, как за него взяться.

А всякий бы, конечно, хотел, да не всякий может.

Виртуоз чувства

Всего интереснее в этом человеке - его осанка.

Он высок, худ, на вытянутой шее голая орлиная голова. Он ходит в толпе, раздвинув локти, чуть покачиваясь в талии и гордо озираясь. А так как при этом он бывает обыкновенно выше всех, то и кажется, будто он сидит верхом на лошади.

Живет он в эмиграции на какие-то "крохи", но, в общем, недурно и аккуратно. Нанимает комнату с правом пользования салончиком и кухней и любит сам приготовлять особые тушеные макароны, сильно поражающие воображение любимых им женщин.

Фамилия его Гутбрехт.

Лизочка познакомилась с ним на банкете в пользу "культурных начинаний и продолжений".

Он ее, видимо, наметил еще до рассаживания по местам. Она ясно видела, как он, прогарцевав мимо нее раза три на невидимой лошади, дал шпоры и поскакал к распорядителю и что-то толковал ему, указывая на нее, Лизочку. Потом оба они, и всадник и распорядитель, долго рассматривали разложенные по тарелкам билетики с фамилиями, что-то там помудрили, и в конце концов Лизочка оказалась соседкой Гутбрехта.

Гутбрехт сразу, что называется, взял быка за рога, то есть сжал Лизочкину руку около локтя и сказал ей с тихим упреком:

Дорогая! Ну, почему же? Ну, почему же нет?

При этом глаза у него заволоклись снизу петушиной пленкой, так что Лизочка даже испугалась. Но пугаться было нечего. Этот прием, известный у Гутбрехта под названием "номер пятый" ("работаю номером пятым"), назывался среди его друзей просто "тухлые глаза".

Смотрите! Гут уже пустил в ход тухлые глаза!

Он, впрочем, мгновенно выпустил Лизочкину руку и сказал уже спокойным тоном светского человека:

Начнем мы, конечно, с селедочки.

И вдруг снова сделал тухлые глаза и прошептал сладострастным шепотом:

Боже, как она хороша!

И Лизочка не поняла, к кому это относится - к ней или к селедке, и от смущения не могла есть.

Потом начался разговор.

Когда мы с вами поедем на Капри, я покажу вам поразительную собачью пещеру.

Лизочка трепетала. Почему она должна с ним ехать на Капри? Какой удивительный этот господин!

Наискосок от нее сидела высокая полная дама кариатидного типа. Красивая, величественная.

Чтобы отвести разговор от собачьей пещеры, Лизочка похвалила даму:

Правда, какая интересная?

Гутбрехт презрительно повернул свою голую голову, так же презрительно отвернул и сказал:

Ничего себе мордашка.

Это "мордашка" так удивительно не подходило к величественному профилю дамы, что Лизочка даже засмеялась.

Он поджал губы бантиком и вдруг заморгал, как обиженный ребенок. Это называлось у него "сделать мусеньку".

Детка! Вы смеетесь над Вовочкой!

Какой Вовочкой? - удивилась Лизочка.

Надо мной! Я Вовочка! - надув губки, капризничала орлиная голова.

Какой вы странный! - удивлялась Лизочка. - Вы же старый, а жантильничаете, как маленький.

Мне пятьдесят лет! - строго сказал Гутбрехт и покраснел. Он обиделся.

Ну да, я же и говорю, что вы старый! - искренне недоумевала Лизочка.

Недоумевал и Гутбрехт. Он сбавил себе шесть лет и думал, что "пятьдесят" звучит очень молодо.

Голубчик, - сказал он и вдруг перешел на "ты". - Голубчик, ты глубоко провинциальна. Если бы у меня было больше времени, я бы занялся твоим развитием.

Почему вы вдруг говор... - попробовала возмутиться Лизочка.

Но он ее прервал:

Молчи. Нас никто не слышит.

И прибавил шепотом:

Я сам защищу тебя от злословия.

"Уж скорее бы кончился этот обед!" - думала Лизочка.

Но тут заговорил какой-то оратор, и Гутбрехт притих.

Я живу странной, но глубокой жизнью! - сказал он, когда оратор смолк. - Я посвятил себя психоанализу женской любви. Это сложно и кропотливо. Я произвожу эксперименты, классифицирую, делаю выводы. Много неожиданного и интересного. Вы, конечно, знаете Анну Петровну? Жену нашего извест-ного деятеля?

Конечно, знаю, - отвечала Лизочка. - Очень почтенная дама.

Гутбрехт усмехнулся и, раздвинув локти, погарцевал на месте.

Так вот эта самая почтенная дама - это такой бесенок! Дьявольский темперамент. На днях пришла она ко мне по делу. Я передал ей деловые бумаги и вдруг, не давая ей опомниться, схватил ее за плечи и впился губами в ее губы. И если бы вы только знали, что с ней сделалось! Она почти потеряла сознание! Совершенно не помня себя, она закатила мне плюху и выскочила из комнаты. На другой день я должен был зайти к ней по делу. Она меня не приняла. Вы понимаете? Она не ручается за себя. Вы не можете себе представить, как интересны такие психологические эксперименты. Я не Дон-Жуан. Нет. Я тоньше! Одухотвореннее. Я виртуоз чувства! Вы знаете Веру Экс? Эту гордую, холодную красавицу?

Конечно, знаю. Видала.

Ну, так вот. Недавно я решил разбудить эту мраморную Галатею! Случай скоро представился, и я добился своего.

Да что вы! - удивилась Лизочка. - Неужели? Так зачем же вы об этом рассказываете? Разве можно рассказывать!

От вас у меня нет тайн. Я ведь и не увлекался ею ни одной минуты. Это был холодный и жестокий эксперимент. Но это настолько любопытно, что я хочу рассказать вам все. Между нами не должно быть тайн. Так вот. Это было вечером, у нее в доме. Я был приглашен обедать в первый раз. Там был, в числе прочих, этот верзила Сток или Строк, что-то в этом роде. О нем еще говорили, будто у него роман с Верой Экс. Ну, да это ни на чем не основанные сплетни. Она холодна как лед и пробудилась для жизни только на один момент. Об этом моменте я и хочу вам рассказать. Итак, после обеда (нас было человек шесть, все, по-видимому, ее близкие друзья) перешли мы в полутемную гостиную. Я, конечно, около Веры на диване. Разговор общий, малоинтересный. Вера холодна и недоступна. На ней вечернее платье с огромным вырезом на спине. И вот я, не прекращая светского разговора, тихо, но властно протягиваю руку и быстро хлопаю ее несколько раз по голой спине. Если бы вы знали, что тут сделалось с моей Галатеей! Как вдруг оживился этот холодный мрамор! Действительно, вы только подумайте: человек в первый раз в доме, в салоне приличной и холодной дамы, в обществе ее друзей, и вдруг, не говоря худого слова, то есть я хочу сказать, совершенно неожиданно, такой интимнейший жест. Она вскочила, как тигрица. Она не помнила себя. В ней, вероятно, в первый раз в жизни проснулась женщина. Она взвизгнула и быстрым движением закатила мне плюху. Не знаю, что было бы, если бы мы были одни! На что был бы способен оживший мрамор ее тела. Ее выручил этот гнусный тип Сток. Строк. Он заорал:

"Молодой человек, вы старик, а ведете себя, как мальчишка", - и вытурил меня из дому.

С тех пор мы не встречались. Но я знаю, что этого момента она никогда не забудет. И знаю, что она будет избегать встречи со мной. Бедняжка! Но ты притихла, моя дорогая девочка? Ты боишься меня. Не надо бояться Вовочку!

Он сделал "мусеньку", поджав губы бантиком и поморгав глазами.

Вовочка добленький.

Перестаньте, - раздраженно сказала Лизочка. - На нас смотрят.

Не все ли равно, раз мы любим друг друга. Ах, женщины, женщины. Все вы на один лад. Знаете, что Тургенев сказал, то есть Достоевский - знаменитый писатель-драматург и знаток. "Женщину надо удивить". О, как это верно. Мой последний роман... Я ее удивил. Я швырял деньгами, как Крез, и был кроток, как Мадонна. Я послал ей приличный букет гвоздики. Потом огромную коробку конфет. Полтора фунта, с бантом. И вот, когда она, упоенная своей властью, уже приготовилась смотреть на меня как на раба, я вдруг перестал ее преследовать. Понимаете? Как это сразу ударило ее по нервам. Все эти безумства, цветы, конфеты, в проекте вечер в кинематографе Парамоунт и вдруг - стоп. Жду день, два. И вдруг звонок. Я так и знал. Она. Входит бледная, трепетная... "Я на одну минутку". Я беру ее обеими ладонями за лицо и говорю властно, но все же - из деликатности - вопросительно: "Моя?"

Она отстранила меня...

И закатила плюху? - деловито спросила Лизочка.

Н-не совсем. Она быстро овладела собой. Как женщина опытная, она поняла, что ее ждут страдания. Она отпрянула и побледневшими губами пролепетала: "Дайте мне, пожалуйста, двести сорок восемь франков до вторника".

Ну и что же? - спросила Лизочка.

Ну и ничего.

А потом?

Она взяла деньги и ушла. Я ее больше и не видел.

И не отдала?

Какой вы еще ребенок! Ведь она взяла деньги, чтобы как-нибудь оправдать свой визит ко мне. Но она справилась с собой, порвала сразу эту огненную нить, которая протянулась между нами. И я вполне понимаю, почему она избегает встречи. Ведь и ее силам есть предел. Вот, дорогое дитя мое, какие темные бездны сладострастия открыл я перед твоими испуганными глазками. Какая удивительная женщина! Какой исключительный порыв!

Лизочка задумалась.

Да, конечно, - сказала она. - А по-моему, вам бы уж лучше плюху. Практичнее. А?

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи