Отрывок прозы для конкурса живая классика. Чтение прозаических произведений- " живая классика"

Николай Гоголь. «Похождения Чичикова, или Мертвые души». Москва, 1846 год Университетская типография

Павла Ивановича Чичикова знакомят с сыновьями помещика Манилова:

«В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонив-шийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяи-ном и хозяйкою, слуга завязал детям на шею салфетки.

— Какие миленькие дети, — сказал Чичиков, посмотрев на них, — а который год?

— Старшему осьмой, а меньшему вчера только минуло шесть, — сказала Манилова.

— Фемистоклюс! — сказал Манилов, обратившись к старшему, который старался освободить свой подбородок, завязанный лакеем в салфетку.

Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое отчасти греческое имя, которому, неизвестно почему, Манилов дал окончание на „юс“, но постарался тот же час привесть лицо в обыкновенное положение.

— Фемистоклюс, скажи мне, какой лучший город во Франции?

Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул головою, когда Фемистоклюс сказал: „Париж“.

— А у нас какой лучший город? — спросил опять Манилов.

Учитель опять настроил внимание.

— Петербург, — отвечал Фемистоклюс.

— А еще какой?

— Москва, — отвечал Фемистоклюс.

— Умница, душенька! — сказал на это Чичиков. — Скажите, однако ж… — продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, — в такие лета и уже такие сведения! Я должен вам сказать, что в этом ребенке будут большие способности.

— О, вы еще не знаете его! — отвечал Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазен-ки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внима-ние. Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продол-жал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником?

— Хочу, — отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево.

В это время стоявший позади лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал, иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля».

2 Федор Достоевский. «Бесы»

Федор Достоевский. «Бесы». Санкт-Петербург, 1873 год Типография К. Замысловского

Хроникер пересказывает содержание философской поэмы, которую в молодости написал постаревший ныне либерал Степан Трофимович Верховенский:

«Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопреде-ленном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то „Праздник жизни“, на котором поют даже насекомые, является черепаха с каки-ми-то латинскими сакрамен-тальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, — то есть предмет уже вовсе неодушевленный. Вообще же все поют беспрерывно, а если разговари-вают, то как-то неопределенно бранятся, но опять-таки с оттенком высшего значения. Наконец сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? ответствует, что он, чувствуя в себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что главное желание его — поскорее потерять ум (желание, может быть, и излишнее). Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов. Юноша изображает собою смерть, а все народы ее жаждут. И, наконец, уже в самой последней сцене вдруг появляется Вавилонская башня, и какие-то атлеты ее наконец достраивают с песней новой надежды, и когда уже достраивают до самого верху, то обладатель, положим хоть Олимпа, убегает в комическом виде, а догадавшееся человечество, завладев его местом, тотчас же начинает новую жизнь с новым проникновением вещей».

3 Антон Чехов. «Драма»

Антон Чехов. Сборник «Пестрые рассказы». Санкт-Петербург, 1897 год Издание А. С. Суворина

Мягкосердечный литератор Павел Васильевич принужден выслушивать длиннейшее драматическое сочинение, которое вслух зачитывает ему писательница-графоманка Мурашкина:

«— Вы не находите, что этот монолог несколько длинен? — спросила вдруг Мурашкина, поднимая глаза.

Павел Васильевич не слышал монолога. Он сконфузился и сказал таким виноватым тоном, как будто не барыня, а он сам написал этот монолог:

— Нет, нет, нисколько… Очень мило…

Мурашкина просияла от счастья и продолжала читать:

— „Анна . Вас заел анализ. Вы слишком рано перестали жить сердцем и доверились уму. — Валентин . Что такое сердце? Это понятие анатомическое. Как условный термин того, что называется чувствами, я не признаю его. — Анна (смутившись). А любовь? Неужели и она есть продукт ассоциации идей? Скажите откровенно: вы любили когда-нибудь? — Валентин (с горечью). Не будем трогать старых, еще не заживших ран (пауза). О чем вы задумались? — Анна . Мне кажется, что вы несчастливы“.

Во время XVI явления Павел Васильевич зевнул и нечаянно издал зубами звук, какой издают собаки, когда ловят мух. Он испугался этого неприличного звука и, чтобы замаскировать его, придал своему лицу выражение умилительного внимания.

„XVII явление… Когда же конец? — думал он. — О, боже мой! Если эта мука продолжится еще десять минут, то я крикну караул… Невыносимо!“

Павел Васильевич легко вздохнул и собрался подняться, но тотчас же Мурашкина перевернула страницу и продолжала читать:

— „Действие второе. Сцена представляет сельскую улицу. Направо школа, налево больница. На ступенях последней сидят поселяне и поселянки“.

— Виноват… — перебил Павел Васильевич. — Сколько всех действий?

— Пять, — ответила Мурашкина и тотчас же, словно боясь, чтобы слушатель не ушел, быстро продолжала: „Из окна школы глядит Валентин. Видно, как в глубине сцены поселяне носят свои пожитки в кабак“».

4 Михаил Зощенко. «В пушкинские дни»

Михаил Зощенко. «Избранное». Петрозаводск, 1988 год Издательство «Карелия»

На литературном вечере, приурочен-ном к столетнему юбилею со дня гибели поэта, советский управдом выступает с торжественной речью о Пушкине:

«Конечно, я, дорогие товарищи, не историк литературы. Я позволю себе подойти к великой дате просто, как говорится, по-человечески.

Такой чистосердечный подход, я полагаю, еще более приблизит к нам образ великого поэта.

Итак, сто лет отделяют нас от него! Время действительно бежит неслыханно быстро!

Германская война, как известно, началась двадцать три года назад. То есть, когда она началась, то до Пушкина было не сто лет, а всего семьдесят семь.

А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был еще ближе к великому поэту. Не то чтобы я мог его видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет.

Моя же бабушка, еще того чище, родилась в 1836 году. То есть Пушкин мог ее видеть и даже брать на руки. Он мог ее нянчить, и она могла, чего доброго, плакать на руках, не предполагая, кто ее взял на ручки.

Конечно, вряд ли Пушкин мог ее нянчить, тем более что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал, но все-таки можно допустить эту волнующую возможность, тем более что он мог бы, кажется, заехать в Калугу повидать своих знакомых.

Мой отец, опять-таки, родился в 1850 году. Но Пушкина тогда уже, к сожалению, не было, а то он, может быть, даже и моего отца мог бы нянчить.

Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к ее родителям и требовать, чтобы они дали ему ее подержать и ее понянчить… Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было и как они там с этим устраивались… Может быть, даже и она его нянчила… Но то, что для нас покрыто мраком неизвестности, то для них, вероятно, не составляло никакого труда, и они прекрасно разбирались, кого нянчить и кому кого качать. И если старухе действительно было к тому времени лет под шесть-десят, то, конечно, смешно даже и подумать, чтобы ее кто-нибудь там нянчил. Значит, это уж она сама кого-нибудь нянчила.

И, может быть, качая и напевая ему лирические песенки, она, сама того не зная, пробудила в нем поэтические чувства и, может быть, вместе с его пресловутой нянькой Ариной Родионовной вдохновила его на сочинение некоторых отдельных стихотворений».

5 Даниил Хармс. «Что теперь продают в магазинах»

Даниил Хармс. Сборник рассказов «Старуха». Москва, 1991 год Издательство «Юнона»

«Коратыгин пришел к Тикакееву и не застал его дома.

А Тикакеев в это время был в магазине и покупал там сахар, мясо и огурцы. Коратыгин потоптался у дверей Тикакеева и собрался уже писать записку, вдруг смотрит, идет сам Тикакеев и несет в руках клеенчатую кошелку. Коратыгин увидел Тикакеева и кричит ему:

— А я вас уже целый час жду!

— Неправда, — говорит Тикакеев, — я всего двадцать пять минут как из дома.

— Ну уж этого я не знаю, — сказал Коратыгин, — а только я тут уже целый час.

— Не врите! — сказал Тикакеев. — Стыдно врать.

— Милостивейший государь! — сказал Коратыгин. — Потрудитесь выбирать выражения.

— Я считаю… — начал было Тикакеев, но его перебил Коратыгин:

— Если вы считаете… — сказал он, но тут Коратыгина перебил Тикакеев и сказал:

— Сам-то ты хорош!

Эти слова так взбесили Коратыгина, что он зажал пальцем одну ноздрю, а другой ноздрей сморкнулся в Тикакеева. Тогда Тикакеев выхватил из кошелки самый большой огурец и ударил им Коратыгина по голове. Коратыгин схватился руками за голову, упал и умер.

Вот какие большие огурцы продаются теперь в магазинах!»

6 Илья Ильф и Евгений Петров. «Чувство меры»

Илья Ильф и Евгений Петров. «Чувство меры». Москва, 1935 год Издательство «Огонек»

Свод гипотетических правил для тупых советских бюрократов (один из них, некий Басов, является антигероем фельетона):

«Нельзя же все приказы, распоряжения и инструкции сопровождать тысячью оговорок, чтобы Басовы не наделали глупостей. Тогда скромное постановление, скажем, о запрещении провоза живых поросят в вагонах трамвая должно будет выглядеть так:

Однако при взимании штрафа не следует держателей поросят:

а) толкать в грудь;
б) называть мерзавцами;
в) сталкивать на полном ходу с площадки трамвая под колеса встречного грузовика;
г) нельзя приравнивать их к злостным хулиганам, бандитам и растратчикам;
д) нельзя ни в коем случае применять это правило в отношении граждан, везущих с собой не поросят, а маленьких детей в возрасте до трех лет;
е) нельзя распространять его на граждан, вовсе не имеющих поросят;
ж) а также на школьников, поющих на улицах революционные песни“».

7 Михаил Булгаков. «Театральный роман»

Михаил Булгаков. «Театральный роман». Москва, 1999 год Издательство «Голос»

Драматург Сергей Леонтьевич Максудов читает великому режиссеру Ивану Васильевичу, ненавидящему, когда на сцене стреляют, свою пьесу «Черный снег». Прототипом Ивана Васильевича послужил Константин Станиславский, Максудова — сам Булгаков:

«Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа. Я прочитал:

— „Б а х т и н (Петрову). Ну, прощай! Очень скоро ты придешь за мною…

П е т р о в. Что ты делаешь?!

Б а х т и н (стреляет себе в висок, падает, вдали послышалась гармони…)“.

— Вот это напрасно! — воскликнул Иван Васильевич. — Зачем это? Это надо вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять?

— Но он должен кончить самоубийством, — кашлянув, ответил я.

— И очень хорошо! Пусть кончит и пусть заколется кинжалом!

— Но, видите ли, дело происходит в гражданскую войну… Кинжалы уже не применялись…

— Нет, применялись, — возразил Иван Васильевич, — мне рассказывал этот… как его… забыл… что применялись… Вы вычеркните этот выстрел!..

Я промолчал, совершая грустную ошибку, и прочитал дальше:

— „(…моника и отдельные выстрелы. На мосту появился человек с винтовкой в руке. Луна…)“

— Боже мой! — воскликнул Иван Васильевич. — Выстрелы! Опять выстрелы! Что за бедствие такое! Знаете что, Лео… знаете что, вы эту сцену вычеркните, она лишняя.

— Я считал, — сказал я, стараясь говорить как можно мягче, — эту сцену главной… Тут, видите ли…

— Форменное заблуждение! — отрезал Иван Васильевич. — Эта сцена не только не главная, но ее вовсе не нужно. Зачем это? Ваш этот, как его?..

— Бахтин.

— Ну да… ну да, вот он закололся там вдали, — Иван Васильевич махнул рукой куда-то очень далеко, — а приходит домой другой и говорит матери — Бехтеев закололся!

— Но матери нет… — сказал я, ошеломленно глядя на стакан с крышечкой.

— Нужно обязательно! Вы напишите ее. Это нетрудно. Сперва кажется, что трудно — не было матери, и вдруг она есть, — но это заблуждение, это очень легко. И вот старушка рыдает дома, а который принес известие… Назовите его Иванов…

— Но… ведь Бахтин герой! У него монологи на мосту… Я полагал…

— А Иванов и скажет все его монологи!.. У вас хорошие монологи, их нужно сохранить. Иванов и скажет — вот Петя закололся и перед смертью сказал то-то, то-то и то-то … Очень сильная сцена будет».

8 Владимир Войнович. «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина»

Владимир Войнович. «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина». Париж, 1975 год Издательство YMCA-Press

Полковник Лужин пытается выудить из Нюры Беляшовой сведения о мифическом фашистском резиденте по имени Курт:

«— Ну что же. — Заложив руки за спину, он прошелся по кабинету. — Вы все-таки. Откровенно со мной не хотите. Ну что ж. Мил насильно. Не будешь. Как говорится. Мы вам помочь. А вы нам не хотите. Да. А между прочим, Курта случайно не знаете, а?

— Кур-то? — удивилась Нюра.

— Ну да, Курта.

— Да кто ж кур-то не знает? — Нюра пожала плечами. — Да как же это можно в деревне без кур-то?

— Нельзя? — быстро переспросил Лужин. — Да. Конечно. В деревне без Курта. Никак. Нельзя. Невозможно. — Он придвинул к себе настольный календарь и взял ручку. — Как фамилия?

— Беляшова, — сообщила Нюра охотно.

— Беля… Нет. Не это. Мне нужна фамилия не ваша, а Курта. Что? — насупился Лужин. — И это не хотите сказать?

Нюра посмотрела на Лужина, не понимая. Губы ее дрожали, на глазах опять появились слезы.

— Не понимаю, — сказала она медленно. — Какие же могут быть у кур фамилии?

— У кур? — переспросил Лужин. — Что? У кур? А? — Он вдруг все понял и, спрыгнув на пол, затопал ногами. — Вон! Вон отсюда».

9 Сергей Довлатов. «Заповедник»

Сергей Довлатов. «Заповедник». Анн-Арбор, 1983 год Издательство «Эрмитаж»

Автобиографический герой работает экскурсоводом в Пушкинских Горах:

«Ко мне застенчиво приблизился мужчина в тирольской шляпе:

— Извините, могу я задать вопрос?

— Слушаю вас.

— Это дали?

— То есть?

— Я спрашиваю, это дали? — Тиролец увлек меня к распахнутому окну.

— В каком смысле?

— В прямом. Я хотел бы знать, это дали или не дали? Если не дали, так и скажите.

— Не понимаю.

Мужчина слегка покраснел и начал торопливо объяснять:

— У меня была открытка… Я — филокартист…

— Филокартист. Собираю открытки… Филос — любовь, картос…

— У меня есть цветная открытка — „Псковские дали“. И вот я оказался здесь. Мне хочется спросить — это дали?

— В общем-то, дали, — говорю.

— Типично псковские?

— Не без этого.

Мужчина, сияя, отошел…»

10 Юрий Коваль. «Самая легкая лодка в мире»

Юрий Коваль. «Самая легкая лодка в мире». Москва, 1984 год Издательство «Молодая гвардия»

Группа друзей и приятелей главного героя рассматривает скульптурную композицию художника Орлова «Люди в шляпах»:

«— Люди в шляпах, — сказала Клара Курбе, задумчиво улыбаясь Орлову. — Какой интересный замысел!

— Все в шляпах, — заволновался Орлов. — И у каждого под шляпой свой внутренний мир. Видите этого носатого? Носатый-то он носатый, а под шляпой у него все равно свой мир. Как думаете, какой?

Девушка Клара Курбе, а за нею и остальные пристально оглядели носатого члена скульптурной группы, прикидывая, какой у него внутренний мир.

— Ясно, что в этом человеке происходит борьба, — сказала Клара, — но борьба непростая.

Все снова вперились в носатого, размышляя, какая в нем может происходить такая уж борьба.

— Мне кажется, это борьба неба и земли, — пояснила Клара.

Все замерли, и Орлов растерялся, не ожидая, видно, от девушки такой силы взгляда. Милиционер же художник отчетливо остолбенел. Ему, пожалуй, и в голову не приходило, что небо и земля могут бороться. Краешком глаза глянул он на пол, а после на потолок.

— Все это правильно, — чуть заикаясь, сказал Орлов. — Точно подмечено. Именно — борьба…

— А под той кривой шляпой, — продолжала Клара, — под той борьба огня с водой.

Милиционер с граммофоном окончательно пошатнулся. Силою своих взглядов девушка Клара Курбе решилась затмить не только граммофон, но и скульптурную группу. Милиционер-художник обеспокоился. Выбравши одну из шляп попроще, он ткнул в нее пальцем и сказал:

— А под этой происходит борьба добра со злом.

— Хэ-хэ, — ответила Клара Курбе. — Ничего подобного.

Милиционер поежился и, закрыв рот, воззрился на Клару.

Орлов толкнул локтем Петюшку, который чем-то хрустел в кармане.

Вглядываясь в скульптурную группу, Клара молчала.

— Под этой шляпой происходит нечто иное, — замедленно начала она. — Это… борьба борьбы с борьбой!»

Тексты для чтения на конкурсах чтецов прозаических произведений

Васильев Б.Л. А зори здесь тихие.// Серия «100 главных книг. Наследники, 2015

Покачиваясь и оступаясь, он брел через Синюхину гряду навстречу немцам. В руке намертво был зажат наган с последним патроном, и хотел он сейчас только, чтоб немцы скорее повстречались и чтоб он успел свалить еще одного. Потому что сил уже не было. Совсем не было сил – только боль. Во всем теле…

Белые сумерки тихо плыли над нагретыми камнями. Туман уже копился в низинах, ветерок сник, и комары тучей висели над старшиной. А ему чудились в этом белесом мареве его девчата, все пятеро, и он все время шептал что-то и горестно качал головой.

А немцев все не было. Не попадались они ему, не стреляли, хотя шел он грузно и открыто и искал этой встречи. Пора было кончать эту войну, пора было ставить точку, и последняя эта точка хранилась в сизом канале ствола его нагана.

У него не было сейчас цели, было только желание. Он не кружил, не искал следов, а шел прямо, как заведенный. А немцев все не было и не было…

Он уже миновал соснячок и шел теперь по лесу, с каждой минутой приближаясь к скиту Легонта, где утром так просто добыл себе оружие. Он не думал, зачем идет именно туда, но безошибочный охотничий инстинкт вел его именно этим путем, и он подчинялся ему. И, подчиняясь ему, вдруг замедлил шаги, прислушался и скользнул в кусты.

В сотне метров начиналась поляна с прогнившим срубом колодца и перекосившейся, въехавшей в землю избой. И эту сотню метров Васков прошел беззвучно и невесомо. Он знал, что там – враг, знал точно и необъяснимо, как волк знает, откуда выскочит на него заяц.

В кустах у поляны он замер и долго стоял, не шевелясь, глазами обшаривая сруб, возле которого уже не было убитого им немца, покосившийся скит, темные кусты по углам. Ничего не было там особенного, ничего не замечалось, но старшина продолжал терпеливо ждать. И когда от угла избы чуть проплыло смутное пятно, он не удивился. Он уже знал, что именно там стоит часовой.

Он шел к нему долго, бесконечно долго. Медленно, как во сне, поднимал ногу, невесомо опускал ее на землю и не переступал – переливал тяжесть по капле, чтоб не хрустнула ни одна веточка. В этом странном птичьем танце он обошел поляну и оказался за спиной неподвижного часового. И еще медленнее, еще плавнее двинулся к этой широкой темной спине. Не пошел – поплыл.

И в шаге остановился. Он долго сдерживал дыхание и теперь ждал, когда успокоится сердце. Он давно уже сунул в кобуру наган, держал в правой руке нож и сейчас, чувствуя тяжелый запах чужого тела, медленно, по миллиметру заносил финку для одного-единственного, решающего удара.

И еще копил силы. Их было мало. Очень мало, а левая рука уже ничем не могла помочь.

Он все вложил в этот удар, все, до последней капли. Немец почти не вскрикнул, только странно, тягуче вздохнул и сунулся на колени. Старшина рванул скособоченную дверь, прыжком влетел в избу.

– Хенде хох!..

А они спали. Отсыпались перед последним броском к железке. Только один не спал: в угол метнулся, к оружию, но Васков уловил этот его скок и почти в упор всадил в немца пулю. Грохот ударил в низкий потолок, фрица швырнуло в стену, а старшина забыл вдруг все немецкие слова и только хрипло кричал:

– Лягайт!.. Лягайт!.. Лягайт!..

И ругался черными словами. Самыми черными, какие знал.

Нет, не крика они испугались, не гранаты, которой размахивал старшина. Просто подумать не могли, в мыслях представить даже, что один он, на много верст один-одинешенек. Не вмещалось это понятие в фашистские их мозги, и потому на пол легли: мордами вниз, как велел. Все четверо легли: пятый, прыткий самый, уж на том свете числился.

И повязали друг друга ремнями, аккуратно повязали, а последнего Федот Евграфыч лично связал. И заплакал. Слезы текли по грязному, небритому лицу, он трясся в ознобе, и смеялся сквозь эти слезы, и кричал:

– Что, взяли?.. Взяли, да?.. Пять девчат, пять девочек было всего, всего пятеро! А не прошли вы, никуда не прошли и сдохнете здесь, все сдохнете!.. Лично каждого убью, лично, даже если начальство помилует! А там пусть судят меня! Пусть судят!..

А рука ныла, так ныла, что горело все в нем и мысли путались. И потому он особо боялся сознание потерять и цеплялся за него, из последних силенок цеплялся…

…Тот, последний путь он уже никогда не мог вспомнить. Колыхались впереди немецкие спины, болтались из стороны в сторону, потому что шатало Васкова, будто в доску пьяного. И ничего он не видел, кроме этих четырех спин, и об одном только думал: успеть спуск автомата нажать, прежде чем сознание потеряет. А оно на последней паутинке висело, и боль такая во всем теле горела, что рычал он от боли той. Рычал и плакал: обессилел, видно, вконец…

Но лишь тогда он сознанию своему оборваться разрешил, когда окликнули их и когда понял он, что навстречу идут свои. Русские…

В.П.Катаев. Сын полка // Школьная библиотека, Москва, Детская литература, 1977

Разведчики медленно подвигались к своему расположению.

Вдруг старшой остановился и поднял руку. В тот же миг другие тоже остановились, не спуская глаз со своего командира. Старшой долго стоял, откинув с головы капюшон и чуть повернув ухо в ту сторону, откуда ему почудился подозрительный шорох. Старшой был молодой человек лет двадцати двух. Несмотря на свою молодость, он уже считался на батарее бывалым солдатом. Он был сержантом. Товарищи его любили и вместе с тем побаивались.

Звук, который привлёк внимание сержанта Егорова – такова была фамилия старшого – казался очень странным. Несмотря на всю свою опытность, Егоров никак не мог понять его характер и значение.

«Что бы это могло быть?» – думал Егоров, напрягая слух и быстро перебирая в уме все подозрительные звуки, которые ему когда-либо приходилось слышать в ночной разведке.

«Шёпот! Нет. Осторожный шорох лопаты? Нет. Повизгивание напильника? Нет».

Странный, тихий, ни на что не похожий прерывистый звук слышался где-то совсем недалеко, направо, за кустом можжевельника. Было похоже, что звук выходит откуда-то из-под земли.

Послушав ещё минуту-другую, Егоров, не оборачиваясь, подал знак, и оба разведчика медленно и бесшумно, как тени, приблизились к нему вплотную. Он показал рукой направление, откуда доносился звук, и знаком велел слушать. Разведчики стали слушать.

– Слыхать? – одними губами спросил Егоров.

– Слыхать, – так же беззвучно ответил один из солдат.

Егоров повернул к товарищам худощавое тёмное лицо, уныло освещённое луной. Он высоко поднял мальчишеские брови.

– Не понять.

Некоторое время они втроём стояли и слушали, положив пальцы на спусковые крючки автоматов. Звуки продолжались и были так же непонятны. На один миг они вдруг изменили свой характер. Всем троим показалось, что они слышат выходящее из земли пение. Они переглянулись. Но тотчас же звуки сделались прежними.

Тогда Егоров подал знак ложиться и лёг сам животом на листья, уже поседевшие от инея. Он взял в рот кинжал и пополз, бесшумно подтягиваясь на локтях, по-пластунски.

Через минуту он скрылся за тёмным кустом можжевельника, а ещё через минуту, которая показалась долгой, как час, разведчики услышали тонкое посвистывание. Оно обозначало, что Егоров зовёт их к себе. Они поползли и скоро увидели сержанта, который стоял на коленях, заглядывая в небольшой окопчик, скрытый среди можжевельника.

Из окопчика явственно слышалось бормотание, всхлипывание, сонные стоны. Без слов понимая друг друга, разведчики окружили окопчик и растянули руками концы своих плащ-палаток так, что они образовали нечто вроде шатра, не пропускавшего свет. Егоров опустил в окоп руку с электрическим фонариком.

Картина, которую они увидели, была проста и вместе с тем ужасна.

В окопчике спал мальчик.

Стиснув на груди руки, поджав босые, тёмные, как картофель, ноги, мальчик лежал в зелёной вонючей луже и тяжело бредил во сне. Его непокрытая голова, заросшая давно не стриженными, грязными волосами, была неловко откинута назад. Худенькое горло вздрагивало. Из провалившегося рта с обмётанными лихорадкой, воспалёнными губами вылетали сиплые вздохи. Слышалось бормотание, обрывки неразборчивых слов, всхлипывание. Выпуклые веки закрытых глаз были нездорового, малокровного цвета. Они казались почти голубыми, как снятое молоко. Короткие, но густые ресницы слиплись стрелками. Лицо было покрыто царапинами и синяками. На переносице виднелся сгусток запёкшейся крови.

Мальчик спал, и по его измученному лицу судорожно пробегали отражения кошмаров, которые преследовали мальчика во сне. Каждую минуту его лицо меняло выражение. То оно застывало в ужасе; то нечеловеческое отчаяние искажало его; то резкие глубокие черты безысходного горя прорезывались вокруг его впалого рта, брови поднимались домиком и с ресниц катились слезы; то вдруг зубы начинали яростно скрипеть, лицо делалось злым, беспощадным, кулаки сжимались с такой силой, что ногти впивались в ладони, и глухие, хриплые звуки вылетали из напряжённого горла. А то вдруг мальчик впадал в беспамятство, улыбался жалкой, совсем детской и по-детски беспомощной улыбкой и начинал очень слабо, чуть слышно петь какую-то неразборчивую песенку.

Сон мальчика был так тяжёл, так глубок, душа его, блуждающая по мукам сновидений, была так далека от тела, что некоторое время он не чувствовал ничего: ни пристальных глаз разведчиков, смотревших на него сверху, ни яркого света электрического фонарика, в упор освещавшего его лицо.

Но вдруг мальчика как будто ударило изнутри, подбросило. Он проснулся, вскочил, сел. Его глаза дико блеснули. В одно мгновение он выхватил откуда-то большой отточенный гвоздь. Ловким, точным движением Егоров успел перехватить горячую руку мальчика и закрыть ему ладонью рот.

– Тише. Свои, – шёпотом сказал Егоров.

Только теперь мальчик заметил, что шлемы солдат были русские, автоматы – русские, плащ-палатки – русские, и лица, наклонившиеся к нему, – тоже русские, родные.

Радостная улыбка бледно вспыхнула на его истощённом лице. Он хотел что-то сказать, но сумел произнести только одно слово:

И потерял сознание.

М. Пришвин. Голубая стрекоза.// Сб. Пришвин М.М. «Зелёный шум», серия: Мои тетрадки.М., Правда,1983

В ту первую мировую войну 1914 года я поехал военным корреспондентом на фронт в костюме санитара и скоро попал в сражение на западе в Августовских лесах. Я записывал своим кратким способом все мои впечатления, но, признаюсь, ни на одну минуту не оставляло меня чувство личной ненужности и невозможности словом своим догнать то страшное, что вокруг меня совершалось.

Я шел по дороге навстречу войне и поигрывал со смертью: то падал снаряд, взрывая глубокую воронку, то пуля пчелкой жужжала, я же все шел, с любопытством разглядывая стайки куропаток, летающих от батареи к батарее.

Я глянул и увидел голову Максима Максимыча: бронзовое лицо его с седыми усами было строго и почти торжественно. В то же время старый капитан сумел выразить мне и сочувствие и покровительство. Через минуту я хлебал у него в блиндаже щи. Вскоре, когда дело разгорелось, он крикнул мне:

– Да как же вам, писатель вы такой-рассякой, не стыдно в такие минуты заниматься своими пустяками?

– Что же мне делать? – спросил я, очень обрадованный его решительным тоном.

– Бегите немедленно, поднимайте вон тех людей, велите из школы скамейки тащить, подбирать и укладывать раненых.

Я поднимал людей, тащил скамейки, укладывал раненых, забыл в себе литератора, и вдруг почувствовал, наконец, себя настоящим человеком, и мне было так радостно, что я здесь, на войне, не только писатель.

В это время один умирающий шептал мне:

– Вот бы водицы.

Я по первому слову раненого побежал за водой.

Но он не пил и повторял мне:

– Водицы, водицы, ручья.

С изумлением поглядел я на него, и вдруг все понял: это был почти мальчик с блестящими глазами, с тонкими трепетными губами, отражавшими трепет души.

Мы с санитаром взяли носилки и отнесли его на берег ручья. Санитар удалился, я остался с глазу на глаз с умирающим мальчиком на берегу лесного ручья.

В косых лучах вечернего солнца особенным зеленым светом, как бы исходящим изнутри растений, светились минаретки хвощей, листки телореза, водяных лилий, над заводью кружилась голубая стрекоза. А совсем близко от нас, где заводь кончалась, струйки ручья, соединяясь на камушках, пели свою обычную прекрасную песенку. Раненый слушал, закрыв глаза, его бескровные губы судорожно двигались, выражая сильную борьбу. И вот борьба закончилась милой детской улыбкой, и открылись глаза.

– Спасибо, – прошептал он.

Увидев голубую стрекозу, летающую у заводи, он еще раз улыбнулся, еще раз сказал спасибо и снова закрыл глаза.

Прошло сколько-то времени в молчании, как вдруг губы опять зашевелились, возникла новая борьба, и я услышал:

– А что, она еще летает?

Голубая стрекоза еще кружилась.

– Летает, – ответил я, – и еще как!

Он опять улыбнулся и впал в забытье.

Между тем мало-помалу смерклось, и я тоже мыслями своими улетел далеко, и забылся. Как вдруг слышу, он спрашивает:

– Все еще летает?

– Летает, – сказал я, не глядя, не думая.

– Почему же я не вижу? – спросил он, с трудом открывая глаза.

Я испугался. Мне случилось раз видеть умирающего, который перед смертью вдруг потерял зрение, а с нами говорил еще вполне разумно. Не так ли и тут: глаза его умерли раньше. Но я сам посмотрел на то место, где летала стрекоза, и ничего не увидел.

Больной понял, что я его обманул, огорчился моим невниманием и молча закрыл глаза.

Мне стало больно, и вдруг я увидел в чистой воде отражение летающей стрекозы. Мы не могли заметить ее на фоне темнеющего леса, но вода – эти глаза земли остаются светлыми, когда и стемнеет: эти глаза как будто видят во тьме.

– Летает, летает! – воскликнул я так решительно, так радостно, что больной сразу открыл глаза.

И я ему показал отражение. И он улыбнулся.

Я не буду описывать, как мы спасли этого раненого, – по-видимому, его спасли доктора. Но я крепко верю: им, докторам, помогла песнь ручья и мои решительные и взволнованные слова о том, что голубая стрекоза и в темноте летала над заводью.

А.Платонов. Неизвестный цветок.

А однажды упало из ветра одно семечко, и приютилось оно в ямке меж камнем и глиной. Долго томилось это семечко, а потом напиталось росой, распалось, выпустило из себя тонкие волоски корешка, впилось ими в камень и в глину и стало расти. Так начал жить на свете тот маленький цветок. Нечем было ему питаться в камне и в глине; капли дождя, упавшие с неба, сходили по верху земли и не проникали до его корня, а цветок все жил и жил и рос помаленьку выше. Он поднимал листья против ветра, и ветер утихал возле цветка; из ветра упадали на глину пылинки, что принес ветер с черной тучной земли; и в тех пылинках находилась пища цветку, но пылинки были сухие. Чтобы смочить их, цветок всю ночь сторожил росу и собирал ее по каплям на свои листья. А когда листья тяжелели от росы, цветок опускал их, и роса падала вниз; она увлажняла черные земляные пылинки, что принес ветер, и разъедала мертвую глину. Днем цветок сторожил ветер, а ночью росу. Он трудился день и ночь, чтобы жить и не умереть. Он вырастил свои листья большими, чтобы они могли останавливать ветер и собирать росу. Однако трудно было цветку питаться из одних пылинок, что выпали из ветра, и еще собирать для них росу. Но он нуждался в жизни и превозмогал терпеньем свою боль от голода и усталости. Лишь один раз в сутки цветок радовался: когда первый луч утреннего солнца касался его утомленных листьев. Если же ветер подолгу не приходил на пустырь, плохо тогда становилось маленькому цветку, и уже не хватало у него силы жить и расти. Цветок, однако, не хотел жить печально; поэтому, когда ему бывало совсем горестно, он дремал. Все же он постоянно старался расти, если даже корни его глодали голый камень и сухую глину. В такое время листья его не могли напитаться полной силой и стать зелеными: одна жилка у них была синяя, другая красная, третья голубая или золотого цвета. Это случалось оттого, что цветку недоставало еды, и мученье его обозначалось в листьях разными цветами. Сам цветок, однако, этого не знал: он ведь был слепой и не видел себя, какой он есть. В середине лета цветок распустил венчик вверху. До этого он был похож на травку, а теперь стал настоящим цветком. Венчик у него был составлен из лепестков простого светлого цвета, ясного и сильного, как у звезды. И, как звезда, он светился живым мерцающим огнем, и его видно было даже в темную ночь. А когда ветер приходил на пустырь, он всегда касался цветка и уносил его запах с собою. И вот шла однажды поутру девочка Даша мимо того пустыря. Она жила с подругами в пионерском лагере, а нынче утром проснулась и заскучала по матери. Она написала матери письмо и понесла письмо на станцию, чтобы оно скорее дошло. По дороге Даша целовала конверт с письмом и завидовала ему, что он увидит мать скорее, чем она. На краю пустыря Даша почувствовала благоухание. Она поглядела вокруг. Вблизи никаких цветов не было, по тропинке росла одна маленькая травка, а пустырь был вовсе голый; но ветер шел с пустыря и приносил оттуда тихий запах, как зовущий голос маленькой неизвестной жизни. Даша вспомнила одну сказку, ее давно рассказывала ей мать. Мать говорила о цветке, который все грустил по своей матери - розе, но плакать он не мог, и только в благоухании проходила его грусть. «Может, это цветок скучает там по своей матери, как я» - подумала Даша. Она пошла в пустырь и увидела около камня тот маленький цветок. Даша никогда еще не видела такого цветка - ни в поле, ни в лесу, ни в книге на картинке, ни в ботаническом саду, нигде. Она села на землю возле цветка и спросила его: - Отчего ты такой? - Не знаю, - ответил цветок. - А отчего ты на других непохожий? Цветок опять не знал, что сказать. Но он впервые так близко слышал голос человека, впервые кто-то смотрел на него, и он не хотел обидеть Дашу молчанием. - Оттого, что мне трудно, - ответил цветок. - А как тебя зовут? - спросила Даша. - Меня никто не зовет, - сказал маленький цветок, - я один живу. Даша осмотрелась в пустыре. - Тут камень, тут глина! - сказала она. - Как же ты один живешь, как же ты из глины вырос и не умер, маленький такой? - Не знаю, - ответил цветок. Даша склонилась к нему и поцеловала его в светящуюся головку. На другой день в гости к маленькому цветку пришли все пионеры. Даша привела их, но еще задолго, не доходя до пустыря, она велела всем вздохнуть и сказала: - Слышите, как хорошо пахнет. Это он так дышит.

Пионеры долго стояли вокруг маленького цветка и любовались им, как героем. Потом они обошли весь пустырь, измерили его шагами и сосчитали, сколько нужно привезти тачек с навозом и золою, чтобы удобрить мертвую глину. Они хотели, чтобы и на пустыре земля стала доброй. Тогда и маленький цветок, неизвестный по имени, отдохнет, а из семян его вырастут и не погибнут прекрасные дети, самые лучшие, сияющие светом цветы, которых нету нигде. Четыре дня работали пионеры, удобряя землю на пустыре. А после того они ходили путешествовать в другие поля и леса и больше на пустырь не приходили. Только Даша пришла однажды, чтобы проститься с маленьким цветком. Лето уже кончалось, пионерам нужно было уезжать домой, и они уехали. А на другое лето Даша опять приехала в тот же пионерский лагерь. Всю долгую зиму она помнила о маленьком, неизвестном по имени цветке. И она тотчас пошла на пустырь, чтобы проведать его. Даша увидела, что пустырь теперь стал другой, он зарос теперь травами и цветами, и над ним летали птицы и бабочки. От цветов шло благоухание, такое же, как от того маленького цветка-труженика. Однако прошлогоднего цветка, жившего меж камнем и глиной, уже не было. Должно быть, он умер в минувшую осень. Новые цветы были тоже хорошие; они были только немного хуже, чем тот первый цветок. И Даше стало грустно, что нету прежнего цветка. Она пошла обратно и вдруг остановилась. Меж двумя тесными камнями вырос новый цветок - такой же точно, как тот старый цвет, только немного лучше его и еще прекраснее. Цветок этот рос из середины стеснившихся камней; он был живой и терпеливый, как его отец, и еще сильнее отца, потому что он жил в камне. Даше показалось, что цветок тянется к ней, что он зовет ее к себе безмолвным голосом своего благоухания.

Г.Андерсен. Соловей.

И вдруг за окном раздалось чудное пение. То был маленький живой соловей. Он узнал, что император болен, и прилетел, чтобы утешить и ободрить его. Он сидел на ветке и пел, и страшные призраки, обступившие императора, все бледнели и бледнели, а кровь все быстрее, все жарче приливала к сердцу императора.

Сама Смерть заслушалась соловья и лишь тихо повторяла:

Пой, соловушка! Пой еще!

А ты отдашь мне за это драгоценную саблю? И знамя? И корону? - спрашивал соловей.

Смерть кивала головой и отдавала одно сокровище за другим, а соловей всё пел и пел. Вот он запел песню о тихом кладбище, где цветет бузина, благоухают белые розы и в свежей траве на могилах блестят слезы живых, оплакивающих своих близких. Тут Смерти так захотелось вернуться к себе домой, на тихое кладбище, что она закуталась в белый холодный туман и вылетела в окно.

Спасибо тебе, милая птичка! - сказал император. - Чем мне вознаградить тебя?

Ты уже наградил меня, - сказал соловей. - Я видел слезы на твоих глазах, когда первый раз пел перед тобой, - этого я не забуду никогда. Искренние слезы восторга - самая драгоценная награда певцу!

И он запел опять, а император заснул здоровым, крепким сном.

А когда он проснулся, в окно уже ярко светило солнце. Никто из придворных и слуг даже не заглядывал к императору. Все думали, что он умер. Один соловей не покидал больного. Он сидел за окном и пел еще лучше, чем всегда.

Останься у меня! - просил император. - Ты будешь петь только тогда, когда сам захочешь.

Я не могу жить во дворце. Я буду прилетать к тебе, когда сам захочу, и буду петь о счастливых и несчастных, о добре и зле, обо всем, что делается вокруг тебя и чего ты не знаешь. Маленькая певчая птичка летает повсюду - залетает и под крышу бедной крестьянской хижины, и в рыбачий домик, которые стоят так далеко от твоего дворца. Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне...

Всё, что хочешь! - воскликнул император и встал с постели.

Он успел уже надеть свое императорское одеяние и прижимал к сердцу тяжелую золотую саблю.

Обещай мне не говорить никому, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всем большом мире. Так дело пойдет лучше.

И соловей улетел.

Тут вошли придворные, они собрались поглядеть на умершего императора, да так и застыли на пороге.

А император сказал им:

Здравствуйте! С добрым утром!

Солнечный день в самом начале лета. Я брожу неподалёку от дома, в берёзовом перелеске. Всё кругом будто купается, плещется в золотистых волнах тепла и света. Надо мной струятся ветви берёз. Листья на них кажутся то изумрудно-зелёными, то совсем золотыми. А внизу, под берёзами, по траве тоже, как волны, бегут и струятся лёгкие синеватые тени. И светлые зайчики, как отражения солнца в воде, бегут один за другим по траве, по дорожке.

Солнце и в небе, и на земле... И от этого становится так хорошо, так весело, что хочется убежать куда-то вдаль, туда, где стволы молодых берёзок так и сверкают своей ослепительной белизной.

И вдруг из этой солнечной дали мне послышался знакомый лесной голосок: «Ку-ку, ку-ку!»

Кукушка! Я уже слышал её много раз, но никогда ещё не видал даже на картинке. Какая она из себя? Мне почему-то она казалась толстенькой, головастой, вроде совы. Но, может, она совсем не такая? Побегу - погляжу.

Увы, это оказалось совсем не просто. Я - к ней на голос. А она замолчит, и вот снова: «Ку-ку, ку-ку», но уже совсем в другом месте.

Как же её увидеть? Я остановился в раздумье. А может, она играет со мною в прятки? Она прячется, а я ищу. А давай-ка играть наоборот: теперь я спрячусь, а ты поищи.

Я залез в куст орешника и тоже кукукнул раз, другой. Кукушка замолкла, может, ищет меня? Сижу молчу и я, у самого даже сердце колотится от волнения. И вдруг где-то неподалёку: «Ку-ку, ку-ку!»

Я - молчок: поищи-ка лучше, не кричи на весь лес.

А она уже совсем близко: «Ку-ку, ку-ку!»

Гляжу: через поляну летит какая-то птица, хвост длинный, сама серая, только грудка в тёмных пестринках. Наверное, ястребёнок. Такой у нас во дворе за воробьями охотится. Подлетел к соседнему дереву, сел на сучок, пригнулся да как закричит: «Ку-ку, ку-ку!»

Кукушка! Вот так раз! Значит, она не на сову, а на ястребка похожа.

Я как кукукну ей из куста в ответ! С перепугу она чуть с дерева не свалилась, сразу вниз с сучка метнулась, шмыг куда-то в лесную чащу, только её я и видел.

Но мне и видеть её больше не надо. Вот я и разгадал лесную загадку, да к тому же и сам в первый раз заговорил с птицей на её родном языке.

Так звонкий лесной голосок кукушки открыл мне первую тайну леса. И с тех пор вот уж полвека я брожу зимою и летом по глухим нехоженым тропам и открываю всё новые и новые тайны. И нет конца этим извилистым тропам, и нет конца тайнам родной природы.

Г.Скребицкий. Четыре художника

Сошлись как-то вместе четыре волшебника-живописца: Зима, Весна, Лето и Осень; сошлись да и заспорили: кто из них лучше рисует? Спорили-спорили и порешили в судьи выбрать Красное Солнышко: «Оно высоко в небе живёт, много чудесного на своём веку повидало, пусть и рассудит нас».

Согласилось Солнышко быть судьёй. Принялись живописцы за дело. Первой вызвалась написать картину Зимушка-Зима.

«Только Солнышко не должно глядеть на мою работу,- решила она.- Не должно видеть её, пока не закончу».

Растянула Зима по небу серые тучи и ну давай покрывать землю свежим пушистым снегом! В один день всё кругом разукрасила.

Побелели поля и пригорки. Тонким льдом покрылась река, притихла, уснула, как в сказке.

Ходит зима по горам, по долинам, ходит в больших мягких валенках, ступает тихо, неслышно. А сама поглядывает по сторонам - то тут, то там свою волшебную картину исправит.

Вот бугорок среди поля, с него проказник ветер взял да и сдул белую шапку. Нужно её снова надеть. А вон меж кустов серый зайчишка крадётся. Плохо ему, серенькому: на белом снегу сразу заметит его хищный зверь или птица, никуда от них не спрячешься.

«Оденься и ты, косой, в белую шубку,- решила Зима,- тогда уж тебя на снегу не скоро заметишь».

А Лисе Патрикеевне одеваться в белое незачем. Она в глубокой норе живёт, под землёй от врагов прячется. Её только нужно покрасивее да потеплее нарядить.

Чудесную шубку припасла ей Зима, просто на диво: вся ярко-рыжая, как огонь горит! Поведёт лиса пушистым хвостом, будто искры рассыплет по снегу.

Заглянула Зима в лес. «Его-то уж я так разукрашу, что Солнышко залюбуется!»

Обрядила она сосны и ели в тяжёлые снеговые шубы; до самых бровей нахлобучила им белоснежные шапки; пуховые варежки на ветки надела. Стоят лесные богатыри друг возле друга, стоят чинно, спокойно.

А внизу под ними разные кустики да молоденькие деревца укрылись. Их, словно детишек, Зима тоже в белые шубки одела.

И на рябинку, что у самой опушки растёт, белое покрывало накинула. Так хорошо получилось! На концах ветвей у рябины грозди ягод висят, точно красные серьги из-под белого покрывала виднеются.

Под деревьями Зима расписала весь снег узором разных следов и следочков. Тут и заячий след: спереди рядом два больших отпечатка лап, а позади - один за другим - два маленьких; и лисий - будто по ниточке выведен: лапка в лапку, так цепочкой и тянется; и серый волк по лесу пробежал, тоже свои отпечатки оставил. А вот медвежьего следа нигде не видать, да и не мудрено: устроила Зимушка-Зима Топтыгину в чаще леса уютную берлогу, сверху укрыла мишеньку толстым снеговым одеялом: спи себе на здоровье! А он и рад стараться - из берлоги не вылезает. Поэтому медвежьего следа в лесу и не видать.

Но не одни только следы зверей виднеются на снегу. На лесной полянке, там, где торчат зелёные кустики брусники, черники, снег, будто крестиками, истоптан птичьими следочками. Это лесные куры - рябчики и тетерева - бегали здесь по полянке, склёвывали уцелевшие ягоды.

Да вот они и сами: чёрные тетерева, пёстрые рябчики и тетёрки. На белом снегу как все они красивы!

Хороша получилась картина зимнего леса, не мёртвая, а живая! То серая белка перескочит с сучка на сучок, то пёстрый дятел, усевшись на ствол старого дерева, начнёт выколачивать семена из сосновой шишки. Засунет её в расщелину и ну клювом по ней колотить!

Живёт зимний лес. Живут заснеженные поля и долины. Живёт вся картина седой чародейки - Зимы. Можно её и Солнышку показать.

Раздвинуло Солнышко сизую тучку. Глядит на зимний лес, на долины... А под его ласковым взглядом всё кругом ещё краше становится.

Вспыхнули, засветились снега. Синие, красные, зелёные огоньки зажглись на земле, на кустах, на деревьях. А подул ветерок, стряхнул иней с ветвей, и в воздухе тоже заискрились, заплясали разноцветные огоньки.

Чудесная получилась картина! Пожалуй, лучше и не нарисуешь.

Список произведений для заучивания наизусть и определение жанра произведения учитель осуществляет самостоятельно согласно авторской программе.

Отрывок произведения (поэтический) для 5-11 классов должен составлять законченный смысловой текст, равный не менее 30 строкам; прозаический текст – 10-15 строк (5-8 классы), 15-20 строк (9-11 классы). Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога.

1. А.С.Пушкин. «Медный всадник» (отрывок «Люблю тебя, Петра творенье…»)

2. И.С.Тургенев. «Отцы и дети» (отрывок)

3. И.С.Гончаров. «Обломов» (отрывок)

4. А.Н.Островский. «Гроза» (отрывок: один из монологов)

5. Ф.И.Тютчев. «О, как убийственно мы любим…»

6. Н.А.Некрасов. «Поэт и гражданин» (отрывок «Не может сын глядеть спокойно…»); «Мы с тобой бестолковые люди…», «Кому на Руси жить хорошо?» (отрывок)

7. А.А.Фет. «Далёкий друг, пойми мои рыданья…»

8. А.К.Толстой. «Средь шумного бала случайно…»

9. Л.Н.Толстой. «Война и мир» (отрывок)

10. А.Рембо. «Шкаф»

Александр Пушкин. «Люблю тебя, Петра творенье» (из поэмы «Медный всадник»)

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит,

Твоих оград узор чугунный,

Твоих задумчивых ночей

Прозрачный сумрак, блеск безлунный,

Когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады,

И ясны спящие громады

Пустынных улиц, и светла

Адмиралтейская игла,

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз,

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой.

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою.

Люблю, военная столица,

Твоей твердыни дым и гром,

Когда полнощная царица

Дарует сына в царской дом,

Или победу над врагом

Россия снова торжествует,

Или, взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И, чуя вешни дни, ликует.

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия,

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия;

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут

И тщетной злобою не будут

Тревожить вечный сон Петра!

И.С.Тургенев . «Отцы и дети» (отрывок)

А теперь повторяю тебе на прощанье... потому что обманываться нечего: мы прощаемся навсегда, и ты сам это чувствуешь... ты поступил умно; для нашей горькой, терпкой, бобыльной* жизни ты не создан. В тебе нет ни дерзости, ни злости, а есть молодая смелость да молодой задор; для нашего дела это не годится. Ваш брат дворянин дальше благородного смирения или благородного кипения дойти не может, а это пустяки. Вы, например, не деретесь - и уж воображаете себя молодцами, - а мы драться хотим. Да что! Наша пыль тебе глаза выест, наша грязь тебя замарает, да ты и не дорос до нас, ты невольно любуешься собою, тебе приятно самого себя бранить; а нам это скучно - нам других подавай! нам других ломать надо! Ты славный малый; но ты все-таки мякенький, либеральный барич - э волату, как выражается мой родитель.

Ты навсегда прощаешься со мною, Евгений? - печально промолвил Аркадий, - и у тебя нет других слов для меня?

Базаров почесал у себя в затылке.

Есть, Аркадий, есть у меня другие слова, только я их не выскажу, потому что это романтизм, - это значит: рассырОпиться * . А ты поскорее женись; да своим гнездом обзаведись, да наделай детей побольше. Умницы они будут уже потому, что вовремя они родятся, не то что мы с тобой.

ПРИМЕЧАНИЯ:

* БОБЫЛЬ - холостой, холостяк, безбрачный, одинокий, безженный, бессемейный.

*РАССИРО́ПИТЬСЯ и рассыропиться, рассироплюсь, рассиропишься - разнежиться, впасть в сентиментальное настроение.

И.С.Гончаров. «Обломов» (отрывок)

Нет, - перебила Ольга, подняв голову и стараясь взглянуть на него сквозь слезы. - Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен... голубь; ты прячешь голову под крыло - и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей... да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего - не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостает, дать это все, чтоб я... А нежность... где ее нет!

У Обломова подкосились ноги; он сел в кресло и отер платком руки и лоб.

Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: "Да, я скуден, жалок, нищ... бейте, бейте меня!.."

Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден... и... гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу...

Есть, - сказал он чуть слышно.

Она вопросительно, полными слез глазами взглянула на него.

Обломовщина! - прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слезы закапали ей на пальцы.

Не поднимая головы, не показывая ей лица, он обернулся и пошел.

А.Н.Островский. «Гроза» (отрывок: один из монологов)

Монолог Катерины.

Я говорю, отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела...

Какая я была резвая! Я у вас завяла совсем...

Такая ли я была! Я жила, ни об чем не тужила, точно птичка на воле. Маменька во мне души не чаяла, наряжала меня, как куклу, работать не принуждала; что хочу, бывало, то и делаю. Знаешь, как я жила в девушках? Вот я тебе сейчас расскажу. Встану я, бывало, рано; коли летом, так схожу на ключок, умоюсь, принесу с собой водицы и все, все цветы в доме полью. У меня цветов было много-много. Потом пойдем с маменькой в церковь, все и странницы,–у нас полон дом был странниц; да богомолок. А придем из церкви, сядем за какую-нибудь работу, больше по бархату золотом, а странницы станут рассказывать: где они были, что видели, жития разные, либо стихи поют. Так до обеда время и пройдет. Тут старухи уснуть лягут, а я по саду гуляю. Потом к вечерне, а вечером опять рассказы да пение. Таково хорошо было!

Монолог Кулигина.

Жестокие нравы, сударь, в нашем городе, жестокие! В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости да бедности нагольной, не увидите. И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры! Потому что честным трудом никогда не заработать нам больше насущного хлеба. А у кого деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтобы на его труды даровые еще больше денег наживать. Знаете, что ваш дядюшка, Савел Прокофьич, городничему отвечал? К городничему мужички пришли жаловаться, что он ни одного из них путем не разочтет. Городничий и стал ему говорить: «Послушай, говорит, Савел Прокофьич, рассчитывай ты мужиков хорошенько! Каждый день ко мне с жалобой ходят!» Дядюшка ваш потрепал городничего по плечу, да и говорит: «Стоит ли, ваше высокоблагородие, нам с вами об таких пустяках разговаривать! Много у меня в год-то народу перебывает; вы то поймите: недоплачу я им по какой-нибудь копейке на человека, а у меня из этого тысячи составляются, так оно мне и хорошо!» Вот как, сударь!

Ф.И.Тютчев. «О, как убийственно мы любим…»

О, как убийственно мы любим,

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!

Давно ль, гордясь своей победой,

Ты говорил: она моя...

Год не прошел – спроси и сведай,

Что уцелело от нея?

Куда ланит девались розы,

Улыбка уст и блеск очей?

Всё опалили, выжгли слезы

Горячей влагою своей.

Ты помнишь ли, при вашей встрече,

При первой встрече роковой,

Ее волшебны взоры, речи

И смех младенческо-живой?

И что ж теперь? И где ж всё это?

И долговечен ли был сон?

Увы, как северное лето,

Был мимолетным гостем он!

Судьбы ужасным приговором

Твоя любовь для ней была,

И незаслуженным позором

На жизнь ее она легла!

Жизнь отреченья, жизнь страданья!

В ее душевной глубине

Ей оставались вспоминанья...

Но изменили и оне.

И на земле ей дико стало,

Очарование ушло...

Толпа, нахлынув, в грязь втоптала

То, что в душе ее цвело.

И что ж от долгого мученья,

Как пепл, сберечь ей удалось?

Боль злую, боль ожесточенья,

Боль без отрады и без слез!

О, как убийственно мы любим!

Как в буйной слепости страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!..

Н.А.Некрасов. «Поэт и гражданин» (отрывок «Не может сын глядеть спокойно…»)

Не может сын глядеть спокойно

На горе матери родной,

Не будет гражданин достойный

К отчизне холоден душой,

Ему нет горше укоризны...

Иди в огонь за честь отчизны,

За убежденье, за любовь...

Иди, и гибни безупрёчно.

Умрешь не даром, дело прочно,

Когда под ним струится кровь...

А ты, поэт! избранник неба,

Глашатай истин вековых,

Не верь, что не имущий хлеба

Не стоит вещих струн твоих!

Не верь, чтоб вовсе пали люди;

Не умер бог в душе людей,

И вопль из верующей груди

Всегда доступен будет ей!

Будь гражданин! служа искусству,

Для блага ближнего живи,

Свой гений подчиняя чувству

Всеобнимающей Любви;

И если ты богат дарами,

Их выставлять не хлопочи:

В твоем труде заблещут сами

Их животворные лучи.

Взгляни: в осколки твердый камень

Убогий труженик дробит,

А из-под молота летит

И брызжет сам собою пламень!

Н.А.Некрасов. «Мы с тобой бестолковые люди…»

Мы с тобой бестолковые люди:

Что минута, то вспышка готова!

Облегченье взволнованной груди,

Неразумное, резкое слово.

Говори же, когда ты сердита,

Все, что душу волнует и мучит!

Будем, друг мой, сердиться открыто:

Легче мир - и скорее наскучит.

Если проза в любви неизбежна,

Так возьмем и с нее долю счастья:

После ссоры так полно, так нежно

Возвращенье любви и участья.

Н.А.Некрасов. «Кому на Руси жить хорошо?» (отрывок)

Ты и убогая,

Ты и обильная,

Ты и могучая,

Ты и бессильная,

Матушка Русь!

В рабстве спасенное

Сердце свободное -

Золото, золото

Сердце народное!

Сила народная,

Сила могучая -

Совесть спокойная,

Правда живучая!

Сила с неправдою

Не уживается,

Жертва неправдою

Не вызывается,

Русь не шелохнется,

Русь - как убитая!

А загорелась в ней

Искра сокрытая,

Встали - небужены,

Вышли - непрошены,

Жита по зернышку

Горы наношены!

Рать подымается

Неисчислимая!

Сила в ней скажется

Несокрушимая!

Ты и убогая,

Ты и обильная,

Ты и забитая,

Ты и всесильная,

Матушка Русь!

А.А.Фет. «Далёкий друг, пойми мои рыданья…» («А. Л. Бржеской»)

Далёкий друг, пойми мои рыданья,

Ты мне прости болезненный мой крик.

С тобой цветут в душе воспоминанья,

И дорожить тобой я не отвык.

Кто скажет нам, что жить мы не умели,

Бездушные и праздные умы,

Что в нас добро и нежность не горели

И красоте не жертвовали мы?

Где ж это всё? Ещё душа пылает,

По-прежнему готова мир объять.

Напрасный жар! Никто не отвечает,

Воскреснут звуки - и замрут опять.

Лишь ты одна! Высокое волненье

В ланитах кровь, и в сердце вдохновенье. -

Прочь этот сон, - в нём слишком много слёз!

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идёт, и плачет, уходя.

А.К.Толстой. «Средь шумного бала случайно…»

Средь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты.

Как звон отдаленной свирели,

Как моря играющий вал.

Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид,

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит.

В часы одинокие ночи

Люблю я, усталый, прилечь -

Я вижу печальные очи,

Я слышу веселую речь;

И грустно я так засыпаю,

И в грезах неведомых сплю...

Люблю ли тебя - я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!

Л.Н.Толстой . «Война и мир» (отрывок)

В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину - он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги.

А.Рембо. «Шкаф»

Вот старый шкаф резной, чей дуб в разводах темных

На добрых стариков стал походить давно;

Распахнут шкаф, и мгла из всех углов укромных

Влекущий запах льет, как старое вино.

Полным-полно всего: старья нагроможденье,

Приятно пахнущее желтое белье,

Косынка бабушки, где есть изображенье

Грифона, кружева, и ленты, и тряпье;

Тут медальоны вы найдете и портреты,

Прядь белую волос и прядь другого цвета,

Одежду детскую, засохшие цветы...

О шкаф былых времен! Историй всяких кучу

И сказок множество хранишь надежно ты

За этой дверцей, почерневшей и скрипучей.

Чингиз Айтматов. "Материнское поле". Сцена мимолетной встречи матери с сыном у поезда.



Погода была, как и вчера, ветреная, холодная. Недаром называют станционное ущелье караван-сараем ветров. Вдруг тучи развеялись, и солнышко проглянуло. "Эх, - подумала я, - вот бы и сын мой блеснул вдруг, как солнышко из-за туч, появился бы на глаза хоть разок..."
И тут послышался вдали шум поезда. Он шел с востока. Земля затряслась под ногами, рельсы загудели.

Тем временем прибежал какой-то человек с красными и желтыми флажками в руках, закричал на ухо:
- Не остановится! Не остановится! Прочь! Прочь с путей! - И стал отталкивать нас.
В эту минуту раздался рядом крик:
- Мама-а-а! Алима-а-ан!
Он! Маселбек! Ах ты, боже мой, боже! Он проносился мимо нас совсем близко. Всем телом перегнулся из вагона, держась одной рукой за дверь, а другой махал нам шапкой и кричал, прощался. Я только помню, как вскрикнула: "Маселбек!" И в тот короткий миг увидела его точно и ясно: ветер растрепал ему волосы, полы шинели бились, как крылья, а на лице и в глазах - радость, и горе, и сожаление, и прощание! И, не отрывая от него глаз, я побежала вдогонку. Мимо прошумел последний вагон эшелона, а я еще бежала по шпалам, потом упала. Ох, как я стонала и кричала! Сын мой уезжал на поле битвы, а я прощалась с ним, обнимая холодный железный рельс. Все дальше и дальше уходил перестук колес, потом и он стих. И сейчас еще порой кажется мне, будто сквозь голову проносится этот эшелон и долго стучат в ушах колеса. Алиман добежала вся в слезах, опустилась рядом, хочет поднять меня и не может, захлебывается, руки трясутся. Тут подоспела русская женщина, стрелочница. И тоже: "Мама! Мама!" - обнимает, плачет. Они вдвоем вывели меня на обочину, и, когда мы шли к станции, Алиман дала мне солдатскую шапку.
- Возьми, мама, - сказала она. - Маселбек оставил.
Оказывается, он бросил мне свою шапку, когда я бежала за вагоном. Я ехала домой с этой шапкой в руках; сидя в бричке, крепко прижимала ее к груди. Она и сейчас висит на стене. Обыкновенная солдатская серая ушанка со звездочкой на лбу. Иногда возьму в руки, уткнусь лицом и слышу запах сына.


«Microsoft Word 97 - 2003 Document (4)»

Стихотворение в прозе « Старуха» читает Магомирзаев Магомирза

Я шел по широкому полю, один.

И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною… Кто-то шел по моему следу.

Я оглянулся – и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо.

Я подошел к ней… Она остановилась.

– Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни?

Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света.

Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц… из чего я заключил, что она слепая.

– Хочешь милостыни? – повторил я свой вопрос. – Зачем ты идешь за мною? – Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть.

Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой.

И вот опять слышу я за собой те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги.

«Опять эта женщина! – подумалось мне. – Что она ко мне пристала? – Но я тут же мысленно прибавил: – Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так».

Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей.

Однако я продолжаю идти… Но вот впереди на самой моей дороге что-то чернеет и ширится… какая-то яма…

«Могила! – сверкнуло у меня в голове. – Вот куда она толкает меня!»

Я круто поворачиваю назад… Старуха опять передо мною… но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами… глазами хищной птицы… Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам… Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик.

«Ах! – думаю я… – эта старуха – моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!»

«Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?… Надо попытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому направлению.

Я иду проворно… Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко… И впереди опять темнеет яма.

Я опять поворачиваю в другую сторону… И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди.

И куда я ни мечусь, как заяц на угонках… всё то же, то же!

«Стой! – думаю я. – Обману же я ее! Не пойду я никуда!» – и я мгновенно сажусь на землю.

Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут.

И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет, ползет само ко мне!

Боже! Я оглядываюсь назад… Старуха смотрит прямо на меня – и беззубый рот скривлен усмешкой…

– Не уйдешь!

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word 97 - 2003 Document (5)»

Стихотворение в прозе « Лазурное небо»

Лазурное царство

О лазурное царство! О царство лазури, света, молодости и счастья! Я видел тебя… во сне.

Нас было несколько человек на красивой, разубранной лодке. Лебединой грудью вздымался белый парус под резвыми вымпелами.

Я не знал, кто были мои товарищи; но я всем своим существом чувствовал, что они были так же молоды, веселы и счастливы, как и я!

Да я и не замечал их. Я видел кругом одно безбрежное лазурное море, всё покрытое мелкой рябью золотых чешуек, а над головою такое же безбрежное, такое же лазурное небо – и по нем, торжествуя и словно смеясь, катилось ласковое солнце.

И между нами по временам поднимался смех звонкий и радостный, как смех богов!

А не то вдруг с чьих-нибудь уст слетали слова, стихи, исполненные дивной красоты и вдохновенной силы… Казалось, самое небо звучало им в ответ – и кругом море сочувственно трепетало… А там опять наступала блаженная тишина.

Слегка ныряя по мягким волнам, плыла наша быстрая лодка. Не ветром двигалась она; ею правили наши собственные играющие сердца. Куда мы хотели, туда она и неслась, послушно, как живая.

Нам попадались острова, волшебные, полупрозрачные острова с отливами драгоценных камней, яхонтов и изумрудов. Упоительные благовония неслись с округлых берегов; одни из этих островов осыпали нас дождем белых роз и ландышей; с других внезапно поднимались радужные длиннокрылые птицы.

Птицы кружились над нами, ландыши и розы таяли в жемчужной пене, скользившей вдоль гладких боков нашей лодки.

Вместе с цветами, с птицами прилетали сладкие, сладкие звуки… Женские голоса чудились в них… И всё вокруг: небо, море, колыхание паруса в вышине, журчание струи за кормою – всё говорило о любви, о блаженной любви!

И та, которую каждый из нас любил, – она была тут… невидимо и близко. Еще мгновение – и вот засияют ее глаза, расцветет ее улыбка… Ее рука возьмет твою руку – и увлечет тебя за собою в неувядаемый рай!

О лазурное царство! я видел тебя… во сне.

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word 97 - 2003 Document (6)»

Олег Кошевой о матери (отрывок из романа "Молодая гвардия").

"… Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал
сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки.
Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней
минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за
тобой: «бе-а - ба, ба-ба». Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей.
Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его.
Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!
Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как
ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его.
Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты
обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы.
Мама, мама!.. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости… "

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word 97 - 2003 Document (7)»

А.П. Чехов. "Чайка". Монолог Нины Заречной (финальная сцена прощания с Треплевым)

Я так утомилась... Отдохнуть бы... Отдохнуть!
Я - чайка... Нет, не то. Я - актриса. И он здесь... Он не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, и мало-помалу я тоже перестала верить и пала духом... А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького... Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно... Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно. Я - чайка.
Нет, не то... Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил... Сюжет для небольшого рассказа...
О чем я?.. Я говорю о сцене. Теперь уж я не так... Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной. А теперь, пока живу здесь, я все хожу пешком, все хожу и думаю, думаю и чувствую, как с каждым днем растут мои душевные силы... Я теперь знаю, понимаю. Костя, что в нашем деле - все равно, играем мы на сцене или пишем - главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни.
Нет, нет... Не провожайте, я сама дойду... Лошади мои близко... Значит, она привезла его с собою? Что ж, все равно. Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего... Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде... Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю!
Хорошо было прежде, Костя! Помните? Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства, - чувства, похожие на нежные, изящные цветы... "Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, - словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли. Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах..."
Я пойду. Прощайте. Когда я стану большою актрисой, приезжайте взглянуть на меня.
Обещаете? А теперь... Уже поздно. Я еле на ногах стою...

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word 97 - 2003 Document (8)»

ПЛОХОЙ ОБЫЧАЙ. Зощенко.

В феврале я, братцы мои, заболел.

Лёг в городскую больницу. И вот лежу, знаете ли, в городской больнице, лечусь и душой отдыхаю. А кругом тишь и гладь и божья благодать. Кругом чистота и порядок, даже лежать неловко. А захочешь плюнуть - плевательница. Сесть захочешь - стул имеется, захочешь сморкнуться - сморкайся на здоровье в руку, а чтоб в простыню - ни боже мой, в простыню нипочём не позволяют. Порядка, говорят, такого нет.

Ну и смиряешься.

И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.

И кто интересуется? Важные, передовые люди - врачи, доктора, сестрички милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.

И такую я благодарность почувствовал ко всему этому персоналу, что решил принести материальную благодарность.

Всем, думаю, не дашь - потрохов не хватит. Дам, думаю, одному. А кому - стал присматриваться.

И вижу: некому больше дать, иначе как фельдшеру Ивану Ивановичу. Мужчина, вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из кожи вон лезет.

Ладно, думаю, дам ему. И стал обдумывать, как ему всунуть, чтоб и достоинство его не оскорбить и чтоб не получить за это в рожу.

Случай скоро представился.

Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.

Здравствуйте, говорит, как здоровье? Был ли стул?

Эге, думаю, клюнуло.

Как же, говорю, был стул, да кто-то из больных унёс. А ежели вам присесть охота - присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.

Присел фельдшер на кровать и сидит.

Ну,- говорю ему,- как вообще, что пишут, велики ли заработки?

Заработки, говорит, невелики, но которые интеллигентные больные и хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.

Извольте, говорю, хотя и не при смерти, но дать не отказываюсь. И даже давно про это мечтаю.

Вынимаю деньги и даю. А он этак любезно принял и сделал реверанс ручкой.

А на другой день всё и началось.

Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и никто меня не тревожил до этих пор, а теперь фельдшер Иван Иванович словно ошалел от моей материальной благодарности. За день раз десять или пятнадцать припрётся он к моей кровати. То, знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокёт,. Одними градусниками замучил он меня. Раньше за сутки градусник или два поставит - только и всего. А теперь раз пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит горячей воды - хоть караул кричи.

Я уже и этак, и так - никак. Я ему, подлецу, деньги ещё сую - отстань только, сделай милость, он ещё пуще в раж входит и старается.

Неделя прошла - вижу, не могу больше.

Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.

А фельдшер всё старается.

А раз он, бродяга, чуть даже меня в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну, подлец, сделал - у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.

Я ему говорю:

Ты что же, говорю, мерзавец, людей в кипятке варишь? Не будет тебе больше материальной благодарности.

А он говорит:

Не будет - не надо. Подыхайте, говорит, без помощи научных сотрудников.

А теперича снова идёт всё по-прежнему: градусники ставят один раз, ванна снова прохладная, и никто меня больше не тревожит.

Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word 97 - 2003 Document»

Я ВИЖУ ВАС, ЛЮДИ! (Нодар Думбадзе)

– Здравствуй, Бежана! Да, это я, Сосойя… Давно я не был у тебя, мой Бежана! Извини меня!.. Сейчас я все здесь приведу в порядок: расчищу траву, поправлю крест, скамейку перекрашу… Смотри, роза уже отцвела… Да, порядочно прошло времени… А сколько у меня для тебя новостей, Бежана! Не знаю, с чего и начать! Погоди немного, вот вырву этот сорняк и расскажу все по порядку…

Ну так вот, дорогой мой Бежана: война кончилась! Не узнать теперь нашего села! Ребята вернулись с фронта, Бежана! Вернулся сын Герасима, сын Нины вернулся, Минин Евгений вернулся, и отец Нодара вернулся, и отец Отии. Правда, он без одной ноги, но какое это имеет значение? Подумаешь, нога!.. А вот наш Кукури, Лукайин Кукури, не вернулся. Сын Машико Малхаз тоже не вернулся… Многие не вернулись, Бежана, и все же на селе у нас праздник! Появились соль, кукуруза… После тебя сыграли десять свадеб, и на каждой я был среди почетных гостей и пил здорово! Помнишь Георгия Церцвадзе? Да, да, отца одиннадцати детей! Так вот, Георгий тоже вернулся, и жена его Талико родила двенадцатого мальчика, Шукрию. Вот была потеха, Бежана! Талико была на дереве, собирала сливы, когда у нее начались роды! Слышишь, Бежана? Чуть было не разрешилась на дереве! Успела все же спуститься вниз! Ребенка назвали Шукрией, но я зову его Сливовичем. Здорово, правда, Бежана? Сливович! Чем хуже Георгиевича? Всего у нас после тебя родилось тринадцать детей… Да еще одна новость, Бежана, – знаю, она обрадует тебя. Хатию отец отвез в Батуми. Ей сделают операцию, и она будет видеть! Потом? Потом… Ты ведь знаешь, Бежана, как я люблю Хатию? Вот и женюсь на ней! Конечно! Справлю свадьбу, большую свадьбу! И у нас будут дети!.. Что? А вдруг она не прозреет? Да, тетя тоже спрашивает меня об этом… Все равно женюсь, Бежана! Нельзя ей жить без меня… И я не смогу жить без Хатии… Любил ведь ты какую-то Минадору? Вот и я люблю мою Хатию… И тетя любит… его… Конечно, любит, иначе не стала бы она каждый день спрашивать у почтальона, нет ли для нее письма… Ждет она его! Ты знаешь кого… Но ты знаешь и то, что он не вернется к ней… А я жду мою Хатию. Для меня безразлично, какой она вернется – зрячей, незрячей. А что, если я не понравлюсь ей? Как ты думаешь, Бежана? Правда, тетя говорит, что я возмужал, похорошел, что меня трудно даже узнать, но… чем черт не шутит!.. Впрочем, нет, не может быть того, чтобы я не понравился Хатии! Она ведь знает, каков я, она видит меня, сама не раз говорила об этом… Я окончил десять классов, Бежана! Думаю поступить в институт. Стану врачом, и если Хатии сейчас не помогут в Батуми, я сам вылечу ее. Так, Бежана?

Просмотр содержимого документа
«Microsoft Word Document»

Марина Цветаева. Монолог Сонечки. "Как я люблю любить...".

А вы когда-нибудь забываете, когда любите что - любите? Я - никогда. Это как зубная боль, только наоборот- наоборотная зубная боль. Только там ноет, а здесь и слова нет.
А какие они дикие дураки. Те, кто не любят - сами не любят, будто дело в том, чтоб тебя любили. Я не говорю, конечно, но встаёшь как в стену. Но Вы знаете, нет такой стены, которой бы я не пробила.
А Вы замечаете, как все они, даже самые целующие, даже самые, как будто любящие, так боятся сказать это слово? Как они его никогда не говорят? Мне один объяснял, что это грубо отстало, что зачем слова, когда есть дела, то есть поцелуи и так далее. А я ему: "Нет. Дело ещё ничего не доказывает. А слово - всё!"
Мне ведь только этого от человека и нужно. "Люблю" и больше ничего. Пусть потом как угодно не любит, что угодно делает, я делам не поверю. Потому что слово было. Я только этим словом и кормилась. Оттого так и отощала.
А какие они скупые, расчётливые, опасливые. Мне всегда хочется сказать: "Ты только скажи. Я проверять не буду". Но не говорят, потому что думают, что это жениться, связаться, не развязаться. "Если я первым скажу, то никогда уже первым не смогу уйти". Будто со мной можно не первым уйти.
Я в жизни никогда не уходила первой. И сколько в жизни мне ещё Бог отпустит, первой не уйду. Я просто не могу. Я все делаю, чтоб другой ушёл. Потому что мне первой уйти - легче перейти через собственный труп.
Я и внутри себя никогда не уходила первой. Никогда первой не переставала любить. Всегда до самой последней возможности. До самой последней капельки. Как когда в детстве пьёшь и уж жарко от пустого стакана. А ты все тянешь, тянешь и тянешь. И только собственный пар...

Просмотр содержимого документа
«Документ Microsoft Office Word (23)»

Лариса Новикова

Монолог Печорина из "Героя нашего времени" М. Лермонтова

Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моём лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали - и они родились. Я был скромен – меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние – не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей её половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.

Просмотр содержимого документа
«желание»

Стоит захотеть по-настоящему и…

Сказать по правде, у меня всю жизнь часто возникали в голове всякие трудноосуществимые желания и фантазии.

Одно время я, например, мечтал изобрести такой аппарат, с помощью которого можно было бы у любого человека на расстоянии отключить голос. По моим расчётам, этот аппарат (я его назвал ТИХОФОН БЮ-1 – отключатель голоса по системе Баранкина) должен был действовать так: предположим, сегодня на уроке учитель рассказывает нам о чем-нибудь неинтересном и тем самым мешает мне, Баранкину, думать о чем-нибудь интересном; я щёлкаю в кармане выключателем тихофона, и голос учителя исчезает. У кого такого аппарата нет, те продолжают слушать, а я в тишине спокойно занимаюсь своим делом.

Мне очень хотелось изобрести такой аппарат, но дальше названия у меня почему-то дело не пошло

Были у меня и другие сильные желания, но ни одно из них, конечно, не захватывало меня вот так, по-настоящему, как желание превратиться из человека в воробья!..

Я сидел на лавочке, не шевелясь, не отвлекаясь, не размышляя ни о чём постороннем, и думал только об одном: «Как бы мне скорее превратиться в воробья».

Сначала я сидел на лавочке просто так, как сидят все обыкновенные люди, и не чувствовал ничего особенного. В голову по-прежнему лезли всякие неприятные человеческие мысли: и про двойку, и про арифметику, и про Мишку Яковлева, но я старался обо всём этом не думать.

Сижу я на лавочке с закрытыми глазами, по телу у меня мурашки, словно сумасшедшие, носятся, как ребята на большой перемене, а я сижу и думаю: «Интересно, что же означают эти мурашки и этот овёс? Мурашки – это ещё мне понятно, это я, наверное, ноги отсидел, а при чём здесь овёс?»

Я даже мамину овсяную кашу на молоке с вареньем и ту ел дома всегда без всякого удовольствия. Почему же мне хочется сырого овса? Я ведь всё-таки человек, а не лошадь?

Сижу, думаю, гадаю, но ничего сам себе объяснить не могу, потому что глаза у меня плотно закрыты, и от этого в голове совершенно темно и неясно.

Тогда я подумал: «Уж не случилось ли со мной чего-нибудь такого…» – и поэтому решил осмотреть себя с ног до головы…

Затаив дыхание я чуть-чуть приоткрыл глаза и первым делом взглянул на свои ноги. Смотрю – у меня вместо ног, одетых я ботинки, босые воробьиные лапы, и этими лапами я стою босиком на лавочке, как самый заправский воробей. Я открыл глаза пошире, смотрю – вместо рук у меня крылья. Открываю глаза ещё больше, верчу головой, гляжу – сзади торчит хвост. Это что же получается? Получается, что я всё-таки превратился в воробья!

Я – воробей! Я больше не Баранкин! Я самый настоящий, самый что ни на есть воробейный воробей! Так вот почему мне так вдруг захотелось овса: овёс – любимое кушанье лошадей и воробьёв! Всё понятно! Нет, не всё понятно! Это что же выходит? Значит, моя мама была, права. Значит, если по-на-сто-я-ще-му захотеть, то можно действительно всего достичь и всего добиться!

Вот это открытие!

О таком открытии стоит, пожалуй, прочирикать на весь двор. Да что на весь двор – на весь город, даже на весь мир!

Я распустил свои крылья! Я выкатил грудь! Я повернулся в сторону Кости Малинина – и замер с разинутым клювом.

Мой друг Костя Малинин продолжал сидеть на лавочке, как самый обыкновенный человек… Косте Малинину не удалось превратиться в воробья!.. Вот тебе раз!

ПОДБОРКА ОТРЫВКОВ ДЛЯ ЧТЕНИЯ НАИЗУСТЬ
Опустошив котелок, Ваня насухо вытер его коркой. Этой же коркой он обтер ложку, корку съел, встал, степенно поклонился великанам и сказал, опустив ресницы:
- Премного благодарны. Много вами доволен.
- Может, еще хочешь?
- Нет, сыт.
- А то мы тебе еще один котелок можем положить, - сказал Горбунов, подмигивая не без хвастовства. - Для нас это ничего не составляет. А, пастушок?
- В меня уже не лезет, - застенчиво сказал Ваня, и синие его глаза вдруг метнули из-под ресниц быстрый, озорной взгляд.
- Не хочешь - как хочешь. Твоя воля. У нас такое правило: мы никого насильно не заставляем, - сказал Биденко, известный своей справедливостью.
Но тщеславный Горбунов, любивший, чтобы все люди восхищались жизнью разведчиков, сказал:
- Ну, Ваня, так как же тебе показался наш харч?
- Хороший харч, - сказал мальчик, кладя в котелок ложку ручкой вниз и собирая с газеты «Суворовский натиск», разостланной вместо скатерти, хлебные крошки.
- Верно, хороший? - оживился Горбунов. - Ты, брат, такого харча ни у кого в дивизии не найдешь. Знаменитый харч. Ты, брат, главное дело, за нас держись, за разведчиков. С нами никогда не пропадешь. Будешь за нас держаться?
- Буду, - весело сказал мальчик.
- Правильно, и не пропадешь. Мы тебя в баньке отмоем. Патлы тебе острижем. Обмундирование какое-нибудь справим, чтоб ты имел надлежащий воинский вид.
- А в разведку меня, дяденька, будете брать?
- Ив разведку тебя будем брать. Сделаем из тебя знаменитого разведчика.
- Я, дяденька, маленький. Я всюду пролезу, - с радостной готовностью сказал Ваня. - Я здесь вокруг каждый кустик знаю.
- Это и дорого.
- А из автомата палить меня научите?
- Отчего же. Придет время - научим.
- Мне бы, дяденька, только один разок стрельнуть, - сказал Ваня, жадно поглядев на автоматы, покачивающиеся на своих ремнях от беспрестанной пушечной пальбы.
- Стрельнешь. Не бойся. За этим не станет. Мы тебя всей воинской науке научим. Первым долгом, конечно, зачислим тебя на все виды довольствия.
- Как это, дяденька?
- Это, братец, очень просто. Сержант Егоров доложит про тебя лейтенанту
Седых. Лейтенант Седых доложит командиру батареи капитану Енакиеву, капитан Енакиев велит дать в приказе о твоем зачислении. С того, значит, числа на тебя и пойдут все виды довольствия: вещевое, приварок, денежное. Понятно тебе?
- Понятно, дяденька.
- Вот как оно делается у нас, разведчиков… Погоди! Ты это куда собрался?
- Посуду помыть, дяденька. Нам мать всегда приказывала после себя посуду мыть, а потом в шкаф убирать.
- Правильно приказывала, - сказал Горбунов строго. - То же самое и на военной службе.
- На военной службе швейцаров нету, - назидательно заметил справедливый Биденко.
- Однако еще погоди мыть посуду, мы сейчас чай пить будем, - сказал Горбунов самодовольно. - Чай пить уважаешь?
- Уважаю, - сказал Ваня.
- Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! - сказал Биденко. - Пьем, конечно, внакладку, - прибавил он равнодушно. - Мы с этим не считаемся.
Скоро в палатке появился большой медный чайник - предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев.
Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались. Молчаливый Биденко развязал свой вещевой мешок и положил на «Суворовский натиск» громадную горсть рафинада. Не успел Ваня и глазом мигнуть, как Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков!
Ваня схватил обеими руками жестяную кружку. Он даже зажмурился от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Все вокруг было сказочно. И эта палатка, как бы освещенная солнцем среди пасмурного дня, и грохот близкого боя, и добрые великаны, кидающиеся горстями рафинада, и обещанные ему загадочные «все виды довольствия» - вещевое, приварок, денежное, - и даже слова «свиная тушенка», большими черными буквами напечатанные на кружке.- Нравится? - спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами.
На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить у разведчиков, у этих прекрасных людей, которые обещают его постричь, обмундировать, научить палить из автомата.
Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности.
(В Катаев «Сын полка»)
Если вы думаете, что я учусь хорошо, вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами.
Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме:
- Мам, а у меня задачка не получается.
- Не ленись, - говорит мама. - Подумай хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай!
Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей:
- Думай, голова. Думай хорошенько… «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Голова, ты почему не думаешь? Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!
За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше.
Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не стыдно!!! «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Люська, наверное, тоже вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!
«…Из пункта А в пункт Б…» Нет, она не подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки.
«…Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает? Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку.
«…Из пункта А в пункт… в пункт…» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно. Стекло - дзинь! - и разлетится. Пусть знает.
Так. Я уже устала думать. Думай не думай - задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать.
Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела.
- Серёжка! Витька! - закричала сразу Люська. - Идёмте в лапту играть!
Братья Кармановы выглянули в окно.
- У нас горло, - хрипло сказали оба брата. - Нас не пустят.
- Лена! - закричала Люська. - Лен! Выходи!
Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем.
- Павлик! - закричала Люська.
В окне никто не появился.
- Пе-еть-ка-а! - надсаживалась Люська.
- Девочка, ну что ты орёшь?! - высунулась из форточки чья-то голова. - Больному человеку отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! - И голова всунулась обратно в форточку.
Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:
- Люсь, давай в классики.
- Давай, - сказала я.
Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу.
Только я села за стол, пришла мама:
- Ну, как задачка?
- Не получается.
- Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала. Так. «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Постой, постой, что-то эта задача мне знакома! Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!
- Как? - удивилась я. - Неужели? Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали.
Тут мама страшно рассердилась.
- Это возмутительно! - сказала мама. - Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!
(Ирина Пивоварова «О чем думает моя голова»)
Ирина Пивоварова. Весенний дождь
Не хотелось мне вчера учить уроки. На улице было такое солнце! Такое тёплое жёлтенькое солнышко! Такие ветки качались за окном!.. Мне хотелось вытянуть руку и дотронуться до каждого клейкого зелёного листика. Ох, как будут пахнуть руки! И пальцы слипнутся вместе - не отдерёшь друг от друга... Нет, не хотелось мне учить уроки.
Я вышла на улицу. Небо надо мной было быстрое. Куда-то спешили по нему облака, и ужасно громко чирикали на деревьях воробьи, и на лавочке грелась большая пушистая кошка, и было так хорошо, что весна!
Я гуляла во дворе до вечера, а вечером мама с папой ушли в театр, и я, так и не сделав уроков, легла спать.
Утро было тёмное, такое тёмное, что вставать мне совсем не хотелось. Вот так всегда. Если солнышко, я сразу вскакиваю. Я одеваюсь быстро-быстро. И кофе бывает вкусный, и мама не ворчит, и папа шутит. А когда утро такое, как сегодня, я одеваюсь еле-еле, мама меня подгоняет и злится. А когда я завтракаю, папа делает мне замечания, что я криво сижу за столом.
По дороге в школу я вспомнила, что не сделала ни одного урока, и от этого мне стало ещё хуже. Не глядя на Люську, я села за парту и вынула учебники.
Вошла Вера Евстигнеевна. Урок начался. Сейчас меня вызовут.
- Синицына, к доске!
Я вздрогнула. Чего мне идти к доске?
- Я не выучила, - сказала я.
Вера Евстигнеевна удивилась и поставила мне двойку.
Ну почему мне так плохо живётся на свете?! Лучше я возьму и умру. Тогда Вера Евстигнеевна пожалеет, что поставила мне двойку. А мама с папой будут плакать и всем говорить:
«Ах, зачем мы сами ушли в театр, а её оставили совсем одну!»
Вдруг меня в спину толкнули. Я обернулась. Мне в руки сунули записку. Я развернула узкую длинную бумажную ленточку и прочла:
«Люся!
Не отчаивайся!!!
Двойка - это пустяки!!!
Двойку ты исправишь!
Я тебе помогу! Давай с тобой дружить! Только это тайна! Никому ни слова!!!
Яло-кво-кыл».
В меня сразу как будто что-то тёплое налили. Я так обрадовалась, что даже засмеялась. Люська посмотрела на меня, потом на записку и гордо отвернулась.
Неужели это мне кто-то написал? А может, эта записка не мне? Может, она Люське? Но на обратной стороне стояло: ЛЮСЕ СИНИЦЫНОЙ.
Какая замечательная записка! Я в жизни таких замечательных записок не получала! Ну конечно, двойка - это пустяки! О чём разговор?! Двойку я просто исправлю!
Я ещё раз двадцать перечла:
«Давай с тобой дружить...»
Ну конечно! Конечно, давай дружить! Давай с тобой дружить!! Пожалуйста! Очень рада! Я ужасно люблю, когда со мной хотят дружить!..
Но кто же это пишет? Какой-то ЯЛО-КВО-КЫЛ. Непонятное слово. Интересно, что оно обозначает? И почему этот ЯЛО-КВО-КЫЛ хочет со мной дружить?.. Может быть, я всё-таки красивая?
Я посмотрелась в парту. Ничего красивого не было.
Наверное, он захотел со мной дружить, потому что я хорошая. А что, я плохая, что ли? Конечно, хорошая! Ведь с плохим человеком никто дружить не захочет!
На радостях я толкнула локтем Люську.
- Люсь, а со мной один человек хочет дружить!
- Кто? - сразу спросила Люська.
- Я не знаю кто. Тут как-то непонятно написано.
- Покажи, я разберу.
- Честное слово, никому не скажешь?
- Честное слово!
Люська прочла записку и скривила губы:
- Какой-то дурак написал! Не мог своё настоящее имя сказать.
- А может, он стесняется?
Я оглядела весь класс. Кто же мог написать записку? Ну кто?.. Хорошо бы, Коля Лыков! Он у нас в классе самый умный. Все хотят с ним дружить. Но ведь у меня столько троек! Нет, вряд ли он.
А может, это Юрка Селивёрстов написал?.. Да нет, мы с ним и так дружим. Стал бы он ни с того ни с сего мне записку посылать!На перемене я вышла в коридор. Я встала у окна и стала ждать. Хорошо бы, этот ЯЛО-КВО-КЫЛ прямо сейчас же со мной подружился!
Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне.
Так, значит, это Павлик написал? Только этого ещё не хватало!
Павлик подбежал ко мне и сказал:
- Синицына, дай десять копеек.
Я дала ему десять копеек, чтобы он поскорее отвязался. Павлик тут же побежал в буфет, а я осталась у окна. Но больше никто не подходил.
Вдруг мимо меня стал прогуливаться Бураков. Мне показалось, что он как-то странно на меня взглядывает. Он остановился рядом и стал смотреть в окно. Так, значит, записку написал Бураков?! Тогда уж лучше я сразу уйду. Терпеть не могу этого Буракова!
- Погода ужасная, - сказал Бураков.
Уйти я не успела.
- Да, погода плохая, - сказала я.
- Погодка - хуже не бывает, - сказал Бураков.
- Жуткая погода, - сказала я.
Тут Бураков вынул из кармана яблоко и с хрустом откусил половину.
- Бураков, дай откусить, - не выдержала я.
- А оно горькое, - сказал Бураков и пошёл по коридору.
Нет, записку не он написал. И слава богу! Второго такого жадины на всём свете не найдёшь!
Я презрительно посмотрела ему вслед и пошла в класс. Я вошла и обомлела. На доске огромными буквами было написано:
ТАЙНА!!! ЯЛО-КВО-КЫЛ + СИНИЦЫНА = ЛЮБОВЬ!!! НИКОМУ НИ СЛОВА!
В углу шушукалась с девчонками Люська. Когда я вошла, они все уставились на меня и стали хихикать.
Я схватила тряпку и бросилась вытирать доску.
Тут ко мне подскочил Павлик Иванов и зашептал в самое ухо:
- Это я тебе написал записку.
- Врёшь, не ты!
Тогда Павлик захохотал, как дурак, и заорал на весь класс:
- Ой, умора! Да чего с тобой дружить?! Вся в веснушках, как каракатица! Синица дурацкая!
И тут не успела я оглянуться, как к нему подскочил Юрка Селивёрстов и ударил этого болвана мокрой тряпкой прямо по башке. Павлик взвыл:
- Ах, так! Всем скажу! Всем, всем, всем про неё скажу, как она записки получает! И про тебя всем скажу! Это ты ей записку послал! - И он выбежал из класса с дурацким криком: - Яло-кво-кыл! Яло-кво- кыл!
Уроки кончились. Никто ко мне так и не подошёл. Все быстро собрали учебники, и класс опустел. Одни мы с Колей Лыковым остались. Коля всё никак не мог завязать шнурок на ботинке.
Скрипнула дверь. Юрка Селивёрстов всунул голову в класс, посмотрел на меня, потом на Колю и, ничего не сказав, ушёл.
А вдруг? Вдруг это всё-таки Коля написал? Неужели Коля?! Какое счастье, если Коля! У меня сразу пересохло в горле.
- Коль, скажи, пожалуйста, - еле выдавила из себя я, - это не ты, случайно...
Я не договорила, потому что вдруг увидела, как Ко- лины уши и шея заливаются краской.
- Эх, ты! - сказал Коля, не глядя на меня. - Я думал, ты... А ты...
- Коля! - закричала я. - Так ведь я...
- Болтушка ты, вот кто, - сказал Коля. - У тебя язык как помело. И больше я с тобой дружить не хочу. Ещё чего не хватало!
Коля наконец справился со шнурком, встал и вышел из класса. А я села на своё место.
Никуда я не пойду. За окном идёт такой ужасный дождь. И судьба моя такая плохая, такая плохая, что хуже не бывает! Так и буду сидеть здесь до ночи. И ночью буду сидеть. Одна в тёмном классе, одна во всей тёмной школе. Так мне и надо.
Вошла тётя Нюра с ведром.
- Иди, милая, домой, - сказала тётя Нюра. - Дома мамка заждалась.
- Никто меня дома не заждался, тётя Нюра, - сказала я и поплелась из класса.
Плохая моя судьба! Люська мне больше не подруга. Вера Евстигнеевна поставила мне двойку. Коля Лыков... Про Колю Лыкова мне и вспоминать не хотелось.
Я медленно надела в раздевалке пальто и, еле волоча ноги, вышла на улицу...
На улице шёл замечательный, лучший в мире весенний дождь!!!
По улице, задрав воротники, бежали весёлые мокрые прохожие!!!
А на крыльце, прямо под дождём, стоял Коля Лыков.
- Пошли,- сказал он.
И мы пошли.
(Ирина Пивоварова «Весенний дождь»)
Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше. Однажды в сумерки, когда тень от старой берёзы протянулась до самой житницы, в избу к Шалихиным постучались. Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась носом в проталину, и обе её косички весело задрались кверху. – Две тётеньки! – закричала она. – Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите – девчонка! Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну. – И правда девчонка. В синем капоре… – Так идите же откройте, – сказала мать. – Чего ждёте-то? Груша толкнула Таиску: – Ступай, что же ты! Всё старшие должны? Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом. Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку. – Гляди-ка, в ботиках! – А чулок рваный! – Гляди, в сумку свою как вцепилась, даже пальцы не разжимает. Чего у ней там? – А ты спроси. – А ты сама спроси. В это время явился с улицы Романок. Мороз надрал ему щёки. Красный, как помидор, он остановился против чужой девочки и вытаращил на неё глаза. Даже ноги обмести забыл. А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки. Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала. Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба. – Ох, да и горемыки же! – вздохнула она. – И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша? – Нет, – ответила женщина, – чужая. – На одной улице жили, – добавила старуха. Мать удивилась: – Чужая? А где же родные-то твои, девочка? Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила. – У неё никого нет, – шепнула женщина, – вся семья погибла: отец – на фронте, а мать и братишка – здесь.
Убиты… Мать глядела на девочку и опомниться не могла. Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора… Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете! Мать подошла к девочке. – Как тебя зовут, дочка? – ласково спросила она. – Валя, – безучастно ответила девочка. – Валя… Валентина… – задумчиво повторила мать. – Валентинка… Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их: – Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла – ишь как заметает! А утречком отправитесь. Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке – пусть погреется хорошенько. Девочка разделась, сняла свой синий капор, ткнулась в подушку, и сон тотчас одолел её. Так что, когда вечером пришёл домой дед, его всегдашнее место на лежанке было занято, и в эту ночь ему пришлось улечься на сундуке. После ужина все угомонились очень скоро. Только мать ворочалась на своей постели и никак не могла уснуть. Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке. Слабый свет лампы озарил нежное, чуть разгоревшееся лицо девочки, большие пушистые ресницы, тёмные с каштановым отливом волосы, разметавшиеся по цветастой подушке. – Сиротинка ты бедная! – вздохнула мать. – Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!.. Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела – худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда? Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку. Дед поднялся тоже: он не любил долго лежать. В избе было тихо, только слышалось сонное дыхание да Романок посапывал на печке. В этой тишине при свете маленькой лампы мать тихонько разговаривала с дедом. – Давай возьмём девочку, отец, – сказала она. – Уж очень её жалко! Дед отложил валенок, который чинил, поднял голову и задумчиво поглядел на мать. – Взять девочку?.. Ладно ли будет? – ответил он. – Мы деревенские, а она из города. – А не всё ли равно, отец? И в городе люди, и в деревне люди. Ведь она сиротинка! Нашей Таиске подружка будет. На будущую зиму вместе в школу пойдут… Дед подошёл, посмотрел на девочку: – Ну что же… Гляди. Тебе виднее. Давай хоть и возьмём. Только смотри, сама потом не заплачь с нею! – Э!.. Авось да не заплачу. Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их: – Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят – ну, будет четверо. Авось проживём! Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась. – Вот у меня и ещё одна дочка, – сказала задумчиво Дарья Шалихина, – дочка Валентинка… Ну что же, будем жить. Так появился в селе Нечаеве новый человек.
(Любовь Воронкова «Девочка из города»)
Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым
ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались,
дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять
волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор скрывали от нее
алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась
миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно
вздохнуть.
Тем временем в Каперне произошло такое замешательство, такое волнение, такаяпоголовная смута, какие не уступят эффекту знаменитых землетрясений. Никогда еще
большой корабль не подходил к этому берегу; у корабля были те самые паруса, имя
которых звучало как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с
невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла. Мужчины,
женщины, дети впопыхах мчались к берегу, кто в чем был; жители перекликались со
двора во двор, наскакивали друг на друга, вопили и падали; скоро у воды образовалась
толпа, и в толпу эту стремительно вбежала Ассоль.
Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей с нервной и угрюмой тревогой, сзлобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипеньем
всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уже которая начинала трещать - яд
забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли отнее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокомукораблю.
От него отделилась лодка, полная загорелых гребцов; среди них стоял тот, кого, как ей
показалось теперь, она знала, смутно помнила с детства. Он смотрел на нее с улыбкой,
которая грела и торопила. Но тысячи последних смешных страхов одолели Ассоль;
смертельно боясь всего - ошибки, недоразумений, таинственной и вредной помехи, -
она вбежала по пояс в теплое колыхание волн, крича: «Я здесь, я здесь! Это я!»
Тогда Циммер взмахнул смычком - и та же мелодия грянула по нервам толпы, но наэтот раз полным, торжествующим хором. От волнения, движения облаков и волн, блеска
воды и дали девушка почти не могла уже различать, что движется: она, корабль или
лодка, - все двигалось, кружилось и опадало.
Но весло резко плеснуло вблизи нее; она подняла голову. Грэй нагнулся, ее руки
ухватились за его пояс. Ассоль зажмурилась; затем, быстро открыв глаза, смело
улыбнулась его сияющему лицу и, запыхавшись, сказала:
- Совершенно такой.
- И ты тоже, дитя мое! - вынимая из воды мокрую драгоценность, сказал Грэй. -
Вот я пришел. Узнала ли ты меня?
Она кивнула, держась за его пояс, с новой душой и трепетно зажмуренными глазами.
Счастье сидело в ней пушистым котенком. Когда Ассоль решилась открыть глаза,
покачиванье шлюпки, блеск волн, приближающийся, мощно ворочаясь, борт «Секрета» -
все было сном, где свет и вода качались, кружась, подобно игре солнечных зайчиков наструящейся лучами стене. Не помня как, она поднялась по трапу в сильных руках Грэя.
Палуба, крытая и увешанная коврами, в алых выплесках парусов, была как небесный сад.
И скоро Ассоль увидела, что стоит в каюте - в комнате, которой лучше уже не может
быть.
Тогда сверху, сотрясая и зарывая сердце в свой торжествующий крик, вновь кинулась
огромная музыка. Опять Ассоль закрыла глаза, боясь, что все это исчезнет, если она будет
смотреть. Грэй взял ее руки, и, зная уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала
мокрое от слез лицо на груди друга, пришедшего так волшебно. Бережно, но со смехом,
сам потрясенный и удивленный тем, что наступила невыразимая, не доступная никому
драгоценная минута, Грэй поднял за подбородок вверх это давно-давно пригрезившееся
лицо, и глаза девушки, наконец, ясно раскрылись. В них было все лучшее человека.
- Ты возьмешь к нам моего Лонгрена? - сказала она.
- Да. - И так крепко поцеловал он ее вслед за своим железным «да», что она
засмеялась.
(А.Грин.»Алые паруса»)
К концу учебного года я просил отца купить мне двухколёсный велосипед, пистолет-пулемёт на батарейках, самолёт на батарейках, летающий вертолёт и настольный хоккей.
- Мне так хочется иметь эти вещи! - сказал я отцу. - Они постоянно вертятся у меня в голове наподобие карусели, и от этого голова так кружится, что трудно удержаться на ногах.
- Держись, - сказал отец, - не упади и напиши мне на листке все эти вещи, чтоб мне не забыть.
- Да зачем же писать, они и так у меня крепко в голове сидят.
- Пиши, - сказал отец, - тебе ведь это ничего не стоит.
- В общем-то ничего не стоит, - сказал я, - только лишняя морока. - И я написал большими буквами на весь лист:
ВИЛИСАПЕТ
ПИСТАЛЕТ-ПУЛИМЁТ
САМАЛЁТ
ВИРТАЛЁТ
ХАКЕЙ
Потом подумал и ещё решил написать «мороженое», подошёл к окну, поглядел на вывеску напротив и дописал:
МОРОЖЕНОЕ
Отец прочёл и говорит:
- Куплю я тебе пока мороженое, а остальное подождём.
Я думал, ему сейчас некогда, и спрашиваю:
- До которого часу?
- До лучших времён.
- До каких?
- До следующего окончания учебного года.
- Почему?
- Да потому, что буквы в твоей голове вертятся, как карусель, от этого у тебя кружится голова, и слова оказываются не на своих ногах.
Как будто у слов есть ноги!
А мороженое мне уже сто раз покупали.
(Виктор Галявкин «Карусель в голове»)
Роза.
Последние дни августа... Осень уже наступала.Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостыо глядела в сад сквозь полуоткрытую дверь.Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.Пробил час... пробил другой; она не возвращалась.Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой - я в том не сомневался - пошла и она.Всё потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.Я наклонился... То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.Вот и она вернулась наконец - и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как уменьшенные глаза.Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взгянула на меня,- и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.- О чем вы плачете? - спросил я.- Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.Тут я вздумал выказать глубокомыслие.- Ваши слезы смоют эту грязь,- промолвил я с значительным выраженьем.- Слезы не моют, слезы жгут,- отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.- Огонь сожжет еще лучше слез,- воскликнула она не без удали,- и перекрестные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо.Я понял, что и она была сожжена. (И.С.Тургенев «РОЗА»)

Я ВИЖУ ВАС, ЛЮДИ!
– Здравствуй, Бежана! Да, это я, Сосойя… Давно я не был у тебя, мой Бежана! Извини меня!.. Сейчас я все здесь приведу в порядок: расчищу траву, поправлю крест, скамейку перекрашу… Смотри, роза уже отцвела… Да, порядочно прошло времени… А сколько у меня для тебя новостей, Бежана! Не знаю, с чего и начать! Погоди немного, вот вырву этот сорняк и расскажу все по порядку…
Ну так вот, дорогой мой Бежана: война кончилась! Не узнать теперь нашего села! Ребята вернулись с фронта, Бежана! Вернулся сын Герасима, сын Нины вернулся, Минин Евгений вернулся, и отец Нодара Головастика вернулся, и отец Отии. Правда, он без одной ноги, но какое это имеет значение? Подумаешь, нога!.. А вот наш Кукури, Лукайин Кукури, не вернулся. Сын Машико Малхаз тоже не вернулся… Многие не вернулись, Бежана, и все же на селе у нас праздник! Появились соль, кукуруза… После тебя сыграли десять свадеб, и на каждой я был среди почетных гостей и пил здорово! Помнишь Георгия Церцвадзе? Да, да, отца одиннадцати детей! Так вот, Георгий тоже вернулся, и жена его Талико родила двенадцатого мальчика, Шукрию. Вот была потеха, Бежана! Талико была на дереве, собирала сливы, когда у нее начались роды! Слышишь, Бежана? Чуть было не разрешилась на дереве! Успела все же спуститься вниз! Ребенка назвали Шукрией, но я зову его Сливовичем. Здорово, правда, Бежана? Сливович! Чем хуже Георгиевича? Всего у нас после тебя родилось тринадцать детей… Да еще одна новость, Бежана, – знаю, она обрадует тебя. Хатию отец отвез в Батуми. Ей сделают операцию, и она будет видеть! Потом? Потом… Ты ведь знаешь, Бежана, как я люблю Хатию? Вот и женюсь на ней! Конечно! Справлю свадьбу, большую свадьбу! И у нас будут дети!.. Что? А вдруг она не прозреет? Да, тетя тоже спрашивает меня об этом… Все равно женюсь, Бежана! Нельзя ей жить без меня… И я не смогу жить без Хатии… Любил ведь ты какую-то Минадору? Вот и я люблю мою Хатию… И тетя любит… его… Конечно, любит, иначе не стала бы она каждый день спрашивать у почтальона, нет ли для нее письма… Ждет она его! Ты знаешь кого… Но ты знаешь и то, что он не вернется к ней… А я жду мою Хатию. Для меня безразлично, какой она вернется – зрячей, незрячей. А что, если я не понравлюсь ей? Как ты думаешь, Бежана? Правда, тетя говорит, что я возмужал, похорошел, что меня трудно даже узнать, но… чем черт не шутит!.. Впрочем, нет, не может быть того, чтобы я не понравился Хатии! Она ведь знает, каков я, она видит меня, сама не раз говорила об этом… Я окончил десять классов, Бежана! Думаю поступить в институт. Стану врачом, и если Хатии сейчас не помогут в Батуми, я сам вылечу ее. Так, Бежана?
– Рехнулся совсем наш Сосойя? Ты с кем это болтаешь?
– А-а, здравствуй, дядя Герасим!
– Здравствуй! Что ты здесь делаешь?
– Так, пришел взглянуть на могилу Бежаны…
– Сходи к конторе… Виссарион и Хатия вернулись… – Герасим слегка потрепал меня по щеке.
У меня сперло дыхание.
– Ну и как?!
– Беги, беги, сынок, встречай… – Я не дал Герасиму договорить, сорвался, с места и помчался вниз по склону.
Быстрей, Сосойя, быстрей!.. Так – далеко, сократи дорогу по этой балке! Прыгай!.. Быстрей, Сосойя!.. Я бегу, как не бежал никогда в жизни!.. В ушах звенит, сердце готово выпрыгнуть из груди, колени подкашиваются… Не вздумай останавливаться, Сосойя!.. Беги! Если перепрыгнешь через эту канаву – значит, с Хатией все в порядке… Перепрыгнул!.. Если добежишь до того дерева не дыша – значит, с Хатией все в порядке… Так… Еще немного… Еще два шага… Добежал!.. Если досчитаешь до пятидесяти не переводя дыхания – значит, с Хатией все в порядке… Раз, два, три… десять, одиннадцать, двенадцать… Сорок пять, сорок шесть… О, как трудно…
– Хатия-а-а!..
Задыхаясь, я подбежал к ним и остановился. Больше я не смог вымолвить ни слова.
– Сосо! – сказала Хатия тихо.
Я взглянул на нее. Лицо Хатии было белым как мел. Она смотрела своими огромными, красивыми глазами куда-то вдаль, мимо меня и улыбалась.
– Дядя Виссарион!
Виссарион стоял с опущенной головой и молчал.
– Ну что, дядя Виссарион? Виссарион не ответил.
– Хатия!
– Врачи сказали, что делать операцию пока нельзя. Велели обязательно приехать будущей весной… – спокойно сказала Хатия.
Боже мой, почему я не досчитал до пятидесяти?! В горле у меня защекотало. Я закрыл лицо руками.
– Как ты, Сосойя? Что у тебя нового?
Я обнял Хатию и поцеловал ее в щеку. Дядя Виссарион достал платок, вытер сухие глаза, кашлянул и ушел.
– Как ты, Сосойя? – повторила Хатия.
– Хорошо… А ты не бойся, Хатия… Весной ведь сделают операцию? – Я погладил Хатию по лицу.
Она сощурилась и стала такой красивой, такой, что ей позавидовала бы сама богоматерь…
– Весной, Сосойя…
– Ты только не бойся, Хатия!
– А я и не боюсь, Сосойя!
– А если они не смогут помочь тебе, это сделаю я, Хатия, клянусь тебе!
– Знаю, Сосойя!
– Если даже не… Ну и что? Меня ты видишь?
– Вижу, Сосойя!
– Что еще тебе надо?
– Больше ничего, Сосойя!
Куда ты идешь, дорога, и куда ты ведешь мое село? Помнишь? В один из июньских дней ты отняла все, что было у меня дорогого на свете. Я просил тебя, дорога, и ты возвратила мне все, что могла возвратить. Я благодарю тебя, дорога! Теперь настал и наш черед. Ты возьмешь нас, меня и Хатию, и поведешь туда, где должен быть твой конец. Но мы не хотим, чтобы у тебя был конец. Рука об руку мы будем шагать вместе с тобой до бесконечности. Тебе никогда больше не придется доставлять в наше село вести о нас в треугольных письмах и конвертах с напечатанными адресами. Мы вернемся сами, дорога! Мы станем лицом к востоку, увидим восход золотого солнца, и тогда Хатия скажет всему миру:
– Люди, это я, Хатия! Я вижу вас, люди!
(Нодар Думбадзе «Я вижу вас, люди!…»

Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.
Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно
149
чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал.
Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками - и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.
Он вспоминал...
Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат - и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба - и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.
А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.
Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову - и увидал перед собою незнакомца.
Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.
- Ты всё свое богатство роздал, - послышался ровный голос... - Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?
- Не жалею, - ответил со вздохом старик, - только вот умираю я теперь.
- И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, - продолжал незнакомец, - не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?
Старик ничего не ответил - и задумался.
- Так и ты теперь не гордись, бедняк, - заговорил опять незнакомец, - ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.
Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.
Старик подошел к нему - и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.
Но за ним шел другой - и тот подал старику малую милостыню.
И старик купил себе на данные гроши хлеба - и сладок показался ему выпрошенный кусок - и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.
(И.С.Тургенев «Милостыня»)

Счастливая
Да, один раз я была счастлива.Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.* * *Я помню: мне шесть лет, моей сестре - четыре.Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?(*61)Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня - заплакать ей или нет?И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.- Лена! - говорю я громко и весело.- Лена! Я сегодня видела конку!Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу:- Ррам-рра-ра!Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.Как расскажешь это все! Можно сказать только:- Лена! Я видела конку!Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?- Ррам-рра-ра!Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
(Тэффи. «Счастливая»)
Петрушевская Людмила Котенок Господа Бога
Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет.
Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах.
А в эту деревню приехал мальчик с мамой.
У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст.
Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого.
Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть.
И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить.
И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет.
Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком.
Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги… А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой.
А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор.
Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним.
Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез.
И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник.
Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов.
Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца!
Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно!
Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна.
Но бес уже открывал калитку сада со словами «увидит, да не выйдет» и смеялся над ангелом.
А бабка, лежа в кровати, вдруг заметила котенка, который влез к ней в форточку, прыгнул на кровать и включил свой моторчик, умащиваясь в бабушкиных замерзших ногах.
Бабка была ему рада, ее собственная кошка отравилась, видимо, крысиным ядом у соседей на помойке.
Котенок помурчал, потерся головой о ноги бабушки, получил от нее кусочек черного хлеба, съел и тут же заснул.
А мы уже говорили о том, что котенок был не простой, а был он котенком Господа Бога, и волшебство произошло в тот же момент, тут же постучались в окно, и в избу вошел старухин сын с женой и ребенком, увешанный рюкзаками и сумками: получив материно письмо, которое пришло с большим опозданием, он не стал отвечать, не надеясь больше на почту, а потребовал отпуск, прихватил семью и двинул в путешествие по маршруту автобус - вокзал - поезд - автобус - автобус - час пешком через две речки, лесом да полем, и наконец прибыл.
Жена его, засучив рукава, стала разбирать сумки с припасами, готовить ужин, сам он, взявши молоток, двинулся ремонтировать калитку, сын их поцеловал бабушку в носик, взял на руки котенка и пошел в сад по малину, где и встретился с посторонним пацаном, и вот тут ангел-хранитель вора схватился за голову, а бес отступил, болтая языком и нагло улыбаясь, так же вел себя и несчастный воришка.
Мальчик-хозяин заботливо посадил котенка на опрокинутое ведро, а сам дал похитителю по шее, и тот помчался быстрее ветра к калитке, которую как раз начал ремонтировать бабкин сын, заслонив все пространство спиной.
Бес ушмыгнул сквозь плетень, ангел закрылся рукавом и заплакал, а вот котенок горячо вступился за ребенка, да и ангел помог сочинить, что-де вот полез мальчик не в малину, а за своим котенком, который-де сбежал. Или это бес сочинил, стоя за плетнем и болтая языком, мальчик не понял.
Короче, мальчика отпустили, а котенка ему взрослый не дал, велел приходить с родителями.
Что касается бабушки, то ее еще оставила судьба пожить: уже вечером она встала встретить скотину, а наутро сварила варенье, беспокоясь, что всё съедят и нечего будет сыночку дать в город, а в полдень постригла овцу да барана, чтобы успеть связать всей семье варежки и носочки.
Вот наша жизнь нужна - вот мы и живем.
А мальчик, оставшись без котенка и без малины, ходил мрачный, но тем же вечером получил от своей бабки миску клубники с молочком неизвестно за что, и мама почитала ему на ночь сказку, и ангел-хранитель был безмерно рад и устроился у спящего в головах, как у всех шестилетних детей.Котенок Господа Бога Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет. Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах. А в эту деревню приехал мальчик с мамой. У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст. Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого. Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть. И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить. И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет. Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги... А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой. А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор. Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним. Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез. И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник. Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов. Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца! Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней, и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна. Но бес уже открывал калитку сада со словами "увидит, да не выйдет" и смеялся над ангелом.
Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. «Всю квартиру собой заполонила!..» – ворчал Борькин отец. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться?» «Зажилась на свете... – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место – вот где!»
Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку как на совершенно лишнего человека.Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку...»
Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!» «Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька. «В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»
Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка...»
В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»
Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила».
...Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»
Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?» «Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».
Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!» Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».
А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». «Как это – главная?» – заинтересовался Борька. «Ну, старенькая... всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». «Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается...»
После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?» А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»
Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».
* * *
Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. «Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он. Бабка задумывалась. «По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».
Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется? «Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей...»
* * *
За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась. «В землю врастает», – шутил отец. «Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать. А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».
Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.
На другой день бабку схоронили.
Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. «Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой...»
На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».
Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. «Не научилась!» – подумал Борька. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки... И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора...
Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!»
(В.Осеева «Бабка»)