Обломов 1 10 главы читать.

Замысел романа Гончарова «Обломов» настолько прост и одновременно уникален, что даже породил возникновение и дальнейшее использование целого нового понятия, произошедшего от фамилии главного героя и характеризующего основные затронутые автором проблемы. Писатель сам вводит в литературу термин «обломовщина», ставший социальным, гармонично приписав его употребление персонажу романа Штольцу. Проявившийся у критиков интерес к названному понятию - неоспоримое доказательство знаковости и значимости «Обломова» не только в творчестве самого Гончарова, но и во всей русской литературе. Такой результат вполне оправдывает длительный срок работы над романом. Сложно судить, когда точно у автора появилась соответствующая задумка, ведь по имеющимся сведениям уже в 1847 году писатель распланировал сюжет произведения. 1849 год ознаменовался выходом отдельной главы «Сон Обломова». Интересно, что она единственная из всего романа имеет название. Затем, в связи с кругосветным путешествием, создание истории было прервано, но автор не прекращал размышлять над произведением. Гончаров продолжил написание только в 1857 году, а окончательную версию читатели увидели в 1859.

Неудивительно, что писатель старался довести произведение до совершенства, неоднократно изменяя и дополняя, ведь передать особенности целой эпохи через судьбы конкретных личностей довольно трудно. Автор планомерно выстраивал сюжет, чётко прописывая все его элементы. Достоверность и детализация изображения действительности в романе подчёркивает явное использование Гончаровым методов реализма. Знание того, что переданные характеры и взаимоотношения довольно правдивы, делает героев и события более близкими, а потому интересными для читателей, стремящихся понять реалии 19 века. Сам автор не ставит главной целью остро осудить описанные им явления и не даёт прямых ответов. Он лишь тактично подводит к соответствующим выводам, противопоставляя образы мысли и жизни Обломова и Штольца, Ильинской и Пшеницыной. Существует вполне логичное мнение, что действия персонажей отражают не просто их индивидуальные принципы, а характерные черты определенных высших слоёв населения, придерживающихся разных социально-философских взглядов. Так одни (как Илья Ильич) цепляются за прошлое, противятся переменам, страшатся новизны, фантазируют о прекрасном будущем, состоящем в размеренном сытном существовании. Значимое событие способно лишь ненадолго нарушить привычный уклад их жизни (чувства главного героя к Ольге), а затем вновь бездействие, приводящее к гибели. Другие же (как Штольц) устремлены вперёд, к новым свершениям. Им требуется постоянное действие, а на пустые мечты нет времени. Оба таких персонажа несовершенны. Поэтому Гончаров подчёркивает прочную дружескую связь столь разных главных героев, которые дополняют образы друг друга.

На первый взгляд кажется, что произведение «Обломов» читать будет сложно и скучно. Но живость описания, логичность и последовательность событий, простота и доступность изложения позволяют действительно увлечься неординарной историей главного героя и его окружения. Усиливают стремление узнать, какой будет развязка сюжета. Конечно, можно ознакомиться с кратким содержанием романа. Но это не даст ясной картины событий, понимания причин периодических изменений, происходивших с героями, возможности точно прочувствовать и осознать важность поднятых автором вопросов. Поэтому книгу «Обломов» правильнее прочитать полностью. На нашем сайте текст доступен в режиме онлайн. Также произведение можно свободно скачать.

План пересказа

1. Образ жизни Ильи Ильича Обломова.
2. История Штольца, друга Обломова.
3. Штольц знакомит Обломова с Ольгой Ильинской. Илья Ильич влюбляется в нее.
4. Он узнает о ее любви к нему и счастлив.
5. Герой романа переезжает на Выборгскую сторону к Агафье Матвеевне Пшеницыной.
6. Илья Ильич отказывается от мечты жениться на Ольге. Объяснение с ней.
7. Ольга соглашается выйти замуж за Штольца.
8. Обломов находит свое счастье, женившись на Агафье Матвеевне. У них рождается сын Андрей.
9. Обломов умирает. Штольцы берут на воспитание его сына.

Пересказ

Часть I
Глава 1

В Петербурге, на Гороховой улице, в одном из больших домов, в такое же, как всегда, утро лежит в постели Илья Ильич Обломов - «человек лет тридцати двух-трех от роду, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица». Лежание - это обычное состояние Обломова. Его обычная одежда - старый халат, который, кажется, прирос к Обломову. Этим утром Обломов проснулся раньше обычного. Он озабочен: накануне получил «от старосты письмо неприятного содержания». Обломов собирается встать, но сначала решает напиться чаю. Его слуга Захар привык жить так же, как и барин: как живется. Захар стар, ходит постоянно в рваном сером сюртуке и в сером жилете. Эта одежда нравится ему, потому что напоминает ливрею, которую «он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости». «Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, Бог знает отчего, все беднел, мельчал и наконец незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами».

Захар сообщает, что надо уплатить по счетам, и владелец дома требует, - и уже не в первый раз - чтоб Обломов съехал с квартиры.

Глава 2

В передней раздается звонок, и к Обломову один за другим приходят несколько посетителей. Все они зовут Илью Ильича кататься в Екатерингоф, где первого мая собирается петербургское светское общество. Обломов пытается заговорить с каждым из них о своих проблемах, но это никого не интересует. Только один Алексеев слушает его.

Глава 3

«...Раздается отчаянный звонок в передней... Вошел человек лет сорока... высокий... с крупными чертами лица... с большими навыкате глазами, толстогубый... Это был Михей Андреевич Тарантьев, земляк Обломова». Тарантьев боек и хитер, все знает, но при этом «как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить...»

Алексеев и Тарантьев - самые частые посетители Обломова. Они приходят к нему пить, есть и курить хорошие сигары. Другие гости заходят на минуту. Обломову же «по сердцу один человек» -это Андрей Иванович Штольц, которого он ждет с нетерпением.

Глава 4

Тарантьев, зная, что после смерти родителей Обломов остался единственным наследником трехсот пятидесяти душ, совсем не против пристроиться к весьма лакомому куску, тем более что вполне справедливо подозревает: староста Обломова ворует и лжет значительно больше разумных пределов. Он предлагает Илье Ильичу переехать к его куме, на Выборгскую сторону. Обломов вспоминает о письме старосты, и Тарантьев называет того мошенником и лгуном, советует немедленно заменить его, поехать в деревню и со всем разобраться самому. «Ах, хоть бы Андрей поскорей приехал! - вздыхает Обломов. - Он бы все уладил...» Тарантьев возмущенно выговаривает Илье Ильичу, что тот готов русского человека променять на немца. Но Обломов его резко обрывает и не позволяет ругать Штольца, близкого для него человека, с которым они вместе росли и учились. Тарантьев, а затем и Алексеев уходят.

Главы 5 и 6

Обломов «почти улегся в кресло и, пригорюнившись, погрузился не то в дремоту, не то в задумчивость». Автор рассказывает о жизни Обломова: «дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге». Первое время, приехав в Петербург, он как-то пытался влиться в столичную жизнь, «...был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого... Но дни шли за днями... стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не продвинулся ни на каком поприще... Но он все... готовился начать жизнь... Жизнь у него разделялась на две половины; одна состояла из труда и скуки - это у него были синонимы; другая - из покоя и мирного веселья... Он полагал, что... посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка...»

Обломов кое-как прослужил два года и подал в отставку. Так и улегся Илья Ильич на свой диван. Лишь Штольцу удавалось расшевелить его. Но Штольц часто уезжал из Петербурга, и Обломов «опять ввергался весь по уши в свое одиночество и уныние».

Глава 7

Захару за пятьдесят, он страстно предан своему хозяину, но при этом лжет ему постоянно, понемножку его обворовывает, -наговаривает на него, иногда распускает «про барина какую-нибудь небывальщину». Он неопрятен, неловок, ленив. В молодости Захар служил лакеем в барском доме в Обломовке, потом был приставлен дядькой к Илье. Он вконец обленился и заважничал.

Глава 8

Обломова опять клонит к «неге и мечтам». Он представляет себе переустройство своего деревенского дома, свою жизнь там. Но тут снова раздается звонок. Это пришел доктор справиться о здоровье Ильи Ильича. Обломов жалуется на несварение желудка, тяжесть под ложечкой, изжогу. Доктор говорит, что если он будет по-прежнему лежать, есть жирную и тяжелую пищу, то его скоро хватит удар. Он советует Обломову поехать за границу, «развлекать себя движеньями на чистом воздухе». Доктор уходит, а Обломов снова принимается браниться с Захаром. Наконец Обломов, усталый и измученный, решает вздремнуть до обеда.

Глава 9

Сон Обломова. В своем сладостном сне Илья Ильич видит прошлую, давно ушедшую жизнь в родной Обломовке, где нет ничего дикого, грандиозного, где все дышит спокойствием и безмятежным сном. Здесь только едят, спят, обсуждают новости, которые в этот край приходят с большим опозданием; жизнь течет плавно, перетекая из осени в зиму, из весны в лето, чтобы снова свершать свои вечные круги. Здесь сказки почти неотличимы от реальной жизни, а сны являются продолжением яви. Все мирно, тихо и покойно в этом благословенном краю - никакие страсти, никакие заботы не тревожат обитателей сонной Обломовки, где протекало детство Ильи Ильича. Перед ним чередой проходят в сновидении, как живые картины, три главных акта жизни: рождения, свадьбы, похороны, потом тянется пестрая процессия веселых и печальных крестин, именин, семейных праздников, заговенья, разговенья, шумных обедов, родственных съездов, официальных слез и улыбок.

Все свершается по установленным правилам, но правила эти затрагивают лишь внешнюю сторону жизни. Родится ребенок - все заботы о том, чтобы он вырос здоровым, не болел, хорошо кушал; затем ищут невесту и справляют веселую свадьбу. Жизнь идет своим чередом, пока не обрывается могилой.

Главы 10, 11

Пока Обломов спит, Захар отправляется посплетничать и отвести душу у ворот с соседскими лакеями, кучерами, бабами и мальчишками. Он сначала ругает своего барина, потом встает на его защиту и, рассорившись со всеми, отправляется в пивнушку. В начале пятого Захар возвращается домой и начинает будить Илью Ильича. Едва проснувшись, Обломов видит Штольца.

Часть II
Глава 1

Андрей Штольц рос в селе Верхлеве, некогда бывшем частью Обломовки. Отец его, управляющий в селе, был агроном, технолог, учитель, обучался в университете в Германии, много странствовал, двадцать лет назад попал в Россию. Мать Андрея была русская; веру он исповедовал православную. Штольц сформировался в личность во многом необычную благодаря двойному воспитанию, полученному от волевого, сильного, хладнокровного отца-немца и русской матери, чувствительной женщины, забывавшейся от жизненных бурь за фортепиано.

Глава 2

Штольц ровесник Обломову, но он являет полную противоположность своему приятелю: «...он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет, и читает; когда он успевает - Бог весть». Он идет к своей цели, «отважно шагая через все преграды». Что же влечет такого человека к Обломову? Это «чистое, светлое и доброе начало», которое лежит в основании натуры Обломова.

Глава 3

Штольц расспрашивает друга о здоровье, о делах. Жалобы Ильи Ильича на «два несчастья» он слушает с улыбкой, советует дать вольную крестьянам, говорит, что ему надо самому поехать в деревню. Интересуется, где Обломов бывает, что читает, чем занят. Сам Штольц приехал из Киева и недели через две поедет за границу.

Глава 4

Штольц хочет растормошить Обломова и целую неделю возит его с собой повсюду. Тот протестует, жалуется, спорит, но подчиняется. Обломова поражают легковерность и незначительность мыслей и забот людей, которых он видит, суета и пустота. Он подмечает все очень тонко, критикует умело, но... «Где же наша скромная, трудовая тропинка?» - спросил Штольц. Обломов ответил: «Да вот я кончу только... план...»

Глава 5

Через две недели Штольц уезжает в Англию, взяв с Обломова слово, что он приедет в Париж и там они встретятся. Но Илья Ильич «не уехал ни через месяц, ни через три». Штольц пишет ему письмо за письмом, но не получает ответа. Обломов не едет из-за Ольги Ильинской, с которой его познакомил перед своим отъездом Штольц, приведя его в дом к Ольгиной тетке. В этой девушке Штольца подкупают «простота и естественная свобода взгляда, слова, поступка», Ольга же считает его своим другом, хотя и побаивается - слишком он умен, «слишком выше ее».

Глава 6

Во время визита Обломов вызывает у Ольги благожелательное любопытство. Сам же он стесняется, теряется от ее взглядов. Вернувшись домой, он все время думает о ней, рисует в памяти ее портрет. Обломов влюблен, он ездит к ней каждый день, снимает дачу напротив той, где живет Ольга со своей теткой. Он признается Ольге в любви.

Глава 7

Тем временем и Захар нашел свое счастье, женившись на Анисье, простой и доброй бабе. Он внезапно осознал, что и с пылью, и с грязью, и с тараканами следует бороться, а не мириться. За короткое время Анисья приводит в порядок дом Ильи Ильича, распространив свою власть не только на кухню, как предполагалось вначале, а по всему дому.

Несколько дней Илья Ильич сидит дома, страдает.

Глава 8

Штольц, уезжая, «завещал» Обломова Ольге, просил приглядывать за ним, не давая ему сидеть дома. И девушка составляет подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, заставит его читать оставленные Штольцем книги, газеты, укажет ему цель. И вдруг это признание в любви. Ольга не знает, как ей поступить. Но при следующей встрече Обломов просит прощение за свое признание и даже просит, чтобы Ольга забыла о нем, потому что это неправда...

Эти слова ранят самолюбие Ольги. Она чувствует себя оскорбленной. И тут Обломов, не сдержавшись, снова заговаривает о своих чувствах. Она рада, она счастлива. Обломову кажется, что Ольга его любит, хотя его охватывают сомнения.

Глава 9

Несколько дней Илья Ильич сидит дома, страдает. И вот Ольга присылает письмо с приглашением прийти. Она подает ему надежду. Обломов оживает. «В две-три недели они объездили все петербургские окрестности». Ольга сама не понимает, влюблена ли она в Обломова, знает только, что «так не любила ни отца, ни мать, ни няньку».

Глава 10

Обломов опять сомневается, а что, «если чувство Ольги - это не любовь, а всего лишь предчувствие любви?» Он пишет ей письмо о своих сомнениях, но Ольга убеждает его, что любит. Обломов счастлив.

Главы 11 и 12

Приходит очередное письмо от Штольца, но Обломов на него опять не отвечает. Обломов замечает, что соседи смотрят на него и Ольгу как-то странно. Его охватывает страх, что он погубит репутацию девушки. Он делает ей предложение, но замечает, что она встречает предложение без слез от неожиданного счастья. Ольга же убеждает его, что не захочет расстаться с ним никогда. Обломов безмерно счастлив.

Часть III
Глава 1

Когда Илья Ильич возвращается домой, он застает там Тарантьева. Еще до того как Обломов снял дачу, Тарантьев перевез все его пожитки к своей куме на Выборгскую сторону. Он спрашивает, почему тот до сих пор не наведался на новую квартиру, напоминает Обломову о подписанном на целый год контракте и требует восемьсот рублей - за полгода вперед. Обломов не хочет ни селиться у кумы Тарантьева, ни платить. Выпроваживает ставшего ему неприятным гостя.

Глава 2

Илья Ильич идет к Ольге. Он хочет рассказать Ольгиной тетке о помолвке. Но Ольга требует, чтобы прежде он разделался с делами, нашел новую квартиру, написал Штольцу.

Глава 3

Кончается август, пошли дожди, а Обломов все живет на даче. Переезжать некуда, и приходится селиться на Выборгской стороне у Агафьи Матвеевны Пшеницыной, вдовы коллежского секретаря. Хозяйке «было лет тридцать. Она была очень полна и бела в лице... Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица». Три дня Обломов ездит к Ольге, на четвертый ему кажется ехать как-то неудобно. В доме Агафьи Матвеевны перед ним, сначала незаметно, а потом все более и более отчетливо разворачивается атмосфера родной Обломовки, то, чем более всего дорожит в душе Илья Ильич.

Главы 4, 5 и 6

Постепенно все хозяйство Обломова переходит в руки Пше-ницыной. Простая, бесхитростная женщина, она начинает управлять домом Обломова, готовя ему вкусные блюда, налаживая быт, и снова душа Ильи Ильича погружается в сладостный сон. Только изредка покой и безмятежность этого сна взрываются встречами с Ольгой, которая постепенно разочаровывается в своем избраннике. Слухи о свадьбе Обломова и Ольги Ильинской уже обсуждаются между прислугой двух домов. Узнав об этом, Илья Ильич приходит в ужас: ничего еще, по его мнению, не решено, а люди уже переносят из дома в дом разговоры о том, чего, скорее всего, так и не произойдет.

Главы 7 и 8

Дни текут за днями, и вот Ольга, не выдержав, сама приезжает к Обломову. Приходит, чтобы убедиться: ничто уже не пробудит его от медленного погружения в окончательный сон.

Глава 9 и 10

Тем временем Иван Матвеевич Мухояров, брат Агафьи Матвеевны, с помощью Тарантьева прибирает к рукам дела Обломова по имению, так основательно и глубоко запутывая Илью Ильича в своих махинациях, что вряд ли тот уже сможет из них выбраться.

Главы 11 и 12

Происходит тяжелый разговор Ильи Ильича с Ольгой, прощание. А в этот момент еще и Агафья Матвеевна чинит халат Обломова, который, казалось, починить уже никому не по силам. Это становится последней каплей в муках все еще душевно сопротивлявшегося Ильи Ильича - он заболевает горячкой.

Часть IV
Глава 1

Год спустя после болезни Обломова жизнь потекла по своему размеренному руслу: сменялись времена года, к праздникам готовила Агафья Матвеевна вкусные кушанья, пекла Обломову пироги, варила для него собственноручно кофе, с воодушевлением праздновала Ильин день... И внезапно Агафья Матвеевна поняла, что полюбила барина.

Глава 2

На Выборгскую сторону приезжает Андрей Штольц и разоблачает темные дела Мухоярова. Пшеницына отрекается от своего брата, которого еще совсем недавно так почитала и даже побаивалась. Штольц пытается расшевелить Обломова, но ему это не удается, и они прощаются.

Глава 3

Тарантьев и Иван Матвеевич опять сговариваются против Обломова.

Глава 4

Пережившая разочарование в первой любви, Ольга Ильинская постепенно привыкает к Штольцу, понимая, что ее отношение к нему значительно больше, чем просто дружба. И на предложение Штольца Ольга отвечает согласием...

Главы 5, 6 и 7

Спустя полгода Штольц вновь появляется на Выборгской стороне. Снова помогает Илье Ильичу избавиться от Тарантьева. Потом, так и не расшевелив Обломова, вновь уезжает.

Главы 8 и 9

Спустя несколько лет Штольц приезжает в Петербург. Он находит Илью Ильича, ставшего «полным и естественным отражением и выражением покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он наконец решил, что ему некуда больше идти, нечего искать...» Обломов нашел свое тихое счастье с Агафьей Матвеевной, родившей ему сына Андрюшу. Приезд Штольца не тревожит Обломова: он просит своего старого друга лишь не оставить Андрюшу.

«Вечная тишина, ленивое переползание изо дня в день тихо остановили машину жизни. Илья Ильич скончался по-видимо-му, без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести».

Глава 10

А спустя еще пять лет, когда Обломова уже не стало, обветшал домик Агафьи Матвеевны и первую роль в нем стала играть супруга разорившегося Мухоярова, Ирина Пантелеевна, Андрюшу выпросили на воспитание Штольцы.

Живя памятью о покойном Обломове, Агафья Матвеевна сосредоточила все свои чувства на сыне: «Она поняла, что проиграла, и просияла ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда». Она просит только беречь деньги для Андрюши.

Глава 11

А верный Захар там же, на Выборгской стороне, где жил со своим барином, просит теперь милостыню. Его выжил из дома Агафьи Матвеевны Тарантьев, а он не нашел постоянного места, вот и вынужден побираться.

Илья Ильич Обломов, главный герой романа, жил на Гороховой улице. Этому человеку было примерно 32-33 года. Он был среднего роста, довольно приятной наружности. Глаза Ильи Ильича были темно-серые. В чертах его лица отсутствовала сосредоточенность, не было следов какой-либо идеи. Иногда взгляд Обломова омрачался выражением какой-то скуки или усталости, которые, однако, не сгоняли с его лица мягкости, присущей не только его лицу, но и всей его фигуре и душе.

Обломов выглядел не по летам обрюзгшим и, кроме того, тело его казалось слишком изнеженным для мужчины. Никакая тревога не побуждала его к действию, обычно она разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Большую часть дня, а иногда и весь день, Обломов проводил лежа в своем излюбленном домашнем халате, просторном до того, что им можно было обернуться дважды.

Квартира Ильи Ильича состояла из четырех комнат, но пользовался он только одной, в остальных мебель была закрыта чехлами, а шторы спущены. Все комнаты, включая и ту, где постоянно находился Илья Ильич, были «украшены» бахромой из паутины, толстый слой пыли на предметах указывал на то, что уборка здесь делается весьма редко.

Илья Ильич проснулся против обыкновения очень рано, часов в восемь. Причиной тому послужило письмо старосты, присланное накануне, в котором сообщалось о неурожае, недоимках, уменьшении дохода и т. п. После первого письма (это было третьим), присланного несколько лет назад, наш герой начал планировать различные улучшения и перемены в управлении своим имением, но до сих пор этот план оставался неоконченным. Мысль о том, что необходимо срочно принять какое-то решение, угнетала Обломова, и когда пробило половину десятого, он стал звать Захара.

Вошел Захар. Погруженный в задумчивость, Илья Ильич долго не замечал его. Наконец тот кашлянул. Захар спросил, зачем его звали, на что Обломов ответил, что он не помнит, и отослал своего слугу назад.

Прошло с четверть часа. Илья Ильич снова позвал Захара и велел сыскать письмо от старосты. А еще через какой-то промежуток времени он вовсю бранил того за грязь и беспорядок, и все потому, что не смог найти носовой платок, который находился под ним же в постели.

Едва только Илья Ильич стал приподниматься на постели, чтоб встать, Захар сообщил ему, что хозяева просят освободить квартиру. Обломов повернулся на спину и стал думать. Но он не знал, о чем думать, о счетах, о переезде на новую квартиру или о письме старосты. Так он и ворочался с боку на бок, не в силах ничего предпринять.

Когда в передней раздался звонок, Илья Ильич еще лежал в постели. «Кто бы это так рано?» — подумал он. На этом заканчивается краткое содержание 1 главы романа "Обломов".

Краткое содержание глав романа "Обломов"
Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Иван Гончаров
Обломов

© ООО «Издательство «Вече», 2016

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2015

Сайт издательства www.veche.ru

Халат Обломова

В воображаемом музее литературных предметов, – где в читательской памяти хранятся три карты Германа и дуэльный пистолет Онегина, шинель Башмачкина и дорожная шкатулка Чичикова, топор Раскольникова и ланцет Базарова, полковое знамя Болконского и линзы Безухова, галоши Беликова и удочка Тригорина, набоковская коллекция бабочек и несгораемая рукопись булгаковского Мастера, – заслуженное место занимает и обломовский халат.

Удивительное дело: роман «Обломов» очень неровно написан, но это не имеет значения, потому что его автор попал, что называется, в жилу, в самый нерв проблемы. Повествование о русском лежебоке (вспомните Илью Муромца и Ивана-дурака на печи) захватывает, поскольку в книге Ивана Гончарова (1812–1891) говорится о мотивации и целях всякой деятельности вообще. Максимально упрощая: зачем трудиться и беспокоиться, если все в итоге стремятся к одному – к довольству и покою? Зачем война, а не мир? Мандельштам называл это великой и неистребимой «мечтой о прекращении Истории». Достаточно вспомнить Толстого и Фукуяму.

Книга начинается с того, как первомайским утром Обломова навещают и силятся оторвать от дивана – то есть вынуть из халата! – беспокойные посетители, целый парад шустрых представителей «ярмарки тщеславия». Всех своих визитеров Обломов в сердцах жалеет: несчастные, что же они так суетятся? «Когда же жить? Так проживут свой век, и даже не пошевелится в них столь многое…». Но вот на пороге появляется вдруг вернувшийся из-за границы друг детства Обломова и совершенный его антипод Штольц – и начинается действие романа.

Теперь это уже не поверхностное трение персонажей, а сцепление и конфликт. Обломов как может защищается от Штольца: «Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня…» Даже напористому Штольцу явно не под силу вытащить из халата и поднять с дивана своего единственного друга. Для чего-то такого необходима женщина, и благодаря Штольцу она появляется. Ольга Ильинская (то есть уже по самому звучанию фамилии «суженая» Ильи Обломова!) принимается лентяя, какого свет не видывал и мировая литература не знала, «обламывать».

Любовная история Обломова и Ольги – очень старомодная, несколько наивная и лучшая часть романа. Стоит отказаться на время от современных взглядов, представлений и эстетических пристрастий, чтобы ощутить всю прелесть, глубину и безысходный трагизм этой истории.

Проблема в том, что Обломов – эталонный барин и живое воплощение сибаритства как свойства. Он представитель особой породы или даже биологического вида, безуспешно искореняемого на протяжении всей истории человечества. Как существуют физическая красота, отшельничество, поэзия, музыка, так существует и эталон праздности, без доли которой счастье невозможно (так считал, в частности, пожизненный труженик Чехов). Она совершенно необходима, чтобы люди не перебесились от непрестанного преследования пользы и выгоды, и так же бесполезна, как Обломов – этот трагикомичный Дон Кихот служения идеалу покоя, неомраченного мира и недеяния (как зовется это свойство в восточной философии).

Совершенно не случайно Гончаров в одном месте сравнивает своего героя со «старцами пустынными», спавшими в гробу и копавшими себе при жизни могилу, а сам герой признается, что ему давно уже «совестно» жить на свете. При том что в романе почти совершенно отсутствует религиозно-церковная сторона русской жизни, сведенная здесь к одной максиме: «надо Богу молиться и ни о чем не думать».

Конечно же в периоды модернизации Обломов (а с ним заодно и целая вереница так называемых лишних людей) однозначно оценивался как социальное зло и тормоз социального развития. Соответственно «обломовщина» (термин Штольца/Гончарова, подхваченный социал-дарвинистами) воспринималась как болезнь (по выражению Добролюбова, результат «бездельничества, дармоедства и совершеннейшей ненужности на свете»).

Проблема усугублена тем еще, что у Обломова… женское сердце! Вот обо что обломались Ильинская со Штольцем. А поскольку встретились три… сироты – треугольник образовался тот еще.

Ильинская желала быть ведомой, а Обломов желал быть нянчимым. Поэтому после лета томительно бесплодной любви все закончилось болезненным для обоих фиаско. Обломов молит любимую о пощаде: «Разве любовь не служба?.. Возьми меня как я есть, люби во мне что есть хорошего…» Но Ольга беспощадна: это не любовь. «Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… голубь; ты прячешь голову под крыло – и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей… да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего – не знаю!.. Ты добр, умен, благороден… и гибнешь… Кто проклял тебя, Илья?..»

Посмотрим, что было нужно ей. Ольга с русским немцем Штольцем свое счастье заболтали, как в сочинениях какого-нибудь Чернышевского (что являлось общим рассудочным помешательством того времени). Их счастье оказалось гораздо более бессодержательным, чем полурастительное счастье Обломова с бесконечно тупой и чистой сердцем вдовушкой в жалком подобии Обломовки в петербургском предместье.

Склонный к прямым и эффективным решениям Штольц, «утопив страсть в женитьбе», неожиданно упирается в тупик: «Все найдено, нечего искать, некуда идти больше». Ему вторит всем удовлетворенная и успевшая стать матерью Ольга: «Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть…»

Обломов бежал от света жизни, – каким была для него Ольга Ильинская, – к ее теплу – каким стала для него простонародная вдовушка. И трудно не вспомнить здесь пассаж из булгаковского романа: он не заслужил света, он заслужил покой.

И все бы в покое хорошо, кабы не скука. Для Обломова покой ассоциировался с отсутствием тревог и «тихим весельем», тогда как труд – исключительно со «скукой». Однако, как показал семейный опыт Обломова и Штольца, оба этих состояния равно заканчиваются тоской – а это монета более крупного достоинства.

Гончаров в предельно гипертрофированной форме представил проблему борьбы и единства противоположностей (прости, читатель, за кондовую формулировку), где каждая сторона если не уродлива, то недостаточна, иначе говоря – маложизнеспособна. И оставил нам роман, который говорит нечто бесконечно важное о жизни вообще. Не только русской.

Игорь КЛЕХ

Часть первая

I

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, гулявшими беспечно по стенам, по потолку, с тою неопределенною задумчивостью, которая показывает, что его ничто не занимает, ничто не тревожит. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки. Но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души. Душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, рук. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения, или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; не чувствуешь его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе картины, вазы, мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того, чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями, для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет, – так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.

Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.

Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом, и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.

Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.

По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость предпринять что-нибудь решительное.

Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует.

С полчаса он все лежал, мучаясь этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить по обыкновению в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.

Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.

Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся.

«Что ж это я в самом деле? – сказал он вслух с досадой, – надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и…»

– Захар! – закричал он.

В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погруженный в дремоту.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя, и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

– Что ты? – спросил Илья Ильич.

– Ведь вы звали?

– Звал? Зачем же это я звал – не помню! – отвечал он, потягиваясь, – поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

«Ну, полно лежать! – сказал он, – надо же встать… А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану».

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

– Куда же ты? – вдруг спросил Обломов.

– Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? – захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот середи комнаты и глядел все стороной на Обломова.

– А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен – так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

– Какое письмо? Я никакого письма не видал, – сказал Захар.

– Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

– Куда ж вы его положили – почем мне знать? – говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

– Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал.

– Я не ломал, – отвечал Захар, – она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь и изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

– Нашел, что ли? – спросил он только.

– Вот какие-то письма.

– Ну, так нет больше, – говорил Захар.

– Ну хорошо, поди! – с нетерпением сказал Илья Ильич, – я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

«Ах ты, господи! – ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. – Что это за мученье? Хоть бы смерть скорей пришла!»

– Чего вам? – сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

– Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! – строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны, и то и другое весьма естественным.

– А кто его знает, где платок? – ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

– Все теряете! – заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

– Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорей же! – говорил Илья Ильич.

– Где платок? Нету платка! – говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. – Да вон он, – вдруг сердито захрипел он, – под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

– Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди в углах – ничего не делаешь!

– Уж коли я ничего не делаю… – заговорил Захар обиженным голосом, – стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день…

Он указал на середину пола и на стол, на котором Обломов обедал.

– Вон, вон, – говорил он, – все подметено, прибрано, словно к свадьбе… Чего еще?

– А это что? – прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. – А это? А это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

– Ну, это, пожалуй, уберу, – сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

– Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. – говорил Обломов, указывая на стены.

– Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю…

– А книги и картины обмести?..

– Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкафы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы все дома сидите.

– Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы…

– Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

– Понимаешь ли ты, – сказал Илья Ильич, – что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

– У меня и блохи есть! – равнодушно отозвался Захар.

– Разве это хорошо? Ведь это гадость!

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

– Чем же я виноват, что клопы на свете есть? – сказал он с наивным удивлением. – Разве я их выдумал?

– Это от нечистоты, – перебил Обломов. – Что ты все врешь!

– И нечистоту не я выдумал.

– У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам – я слышу.

– И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

– Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

– У меня всего много, – сказал он упрямо, – за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

– Ты мети, выбирай сор из углов – и не будет ничего, – учил Обломов.

– Уберешь, а завтра опять наберется, – говорил Захар.

– Не наберется, – перебил барин, – не должно.

– Наберется – я знаю, – твердил слуга.

– А наберется, так опять вымети.

– Как это? Всякий день перебирай все углы? – спросил Захар. – Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли!

– Отчего ж у других чисто? – возразил Обломов. – Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка…

– А где немцы сору возьмут, – вдруг возразил Захар. – Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкафах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

– Нечего разговаривать! – возразил Илья Ильич. – Ты лучше убирай.

– Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, – сказал Захар.

– Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

– Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

– Вот еще выдумал что – уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

– Да правда! – настаивал Захар. – Вот, хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

– Э! какие затеи – баб! Ступай себе, – говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это делалось как-нибудь, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

«Что это? – почти с ужасом сказал Илья Ильич. – Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор?»

– Захар, Захар!

– Ах ты, боже мой! Ну! – послышалось из передней, и потом известный прыжок.

– Умыться готово? – спросил Обломов.

– Готово давно! – отвечал Захар. – Чего вы не встаете?

– Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но через минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

– Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

– Какие счеты? Какие деньги? – с неудовольствием спросил Илья Ильич.

– От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят.

– Только о деньгах и забота! – ворчал Илья Ильич. – А ты что понемногу не подаешь счеты, а все вдруг?

– Вы же ведь все прогоняли меня: завтра да завтра…

– Ну, так и теперь разве нельзя до завтра?

– Нет! Уж очень пристают: больше не дают в долг. Нынче первое число.

– Ах! – с тоской сказал Обломов. – Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, – сказал Илья Ильич. – Так умыться готово?

– Готово!

– Ну, теперь…

Он начал было, кряхтя, приподниматься на постели, чтоб встать.

– Я забыл вам сказать, – начал Захар, – давеча, как вы еще почивали, управляющий дворника присылал: говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна.

– Ну, что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем. Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом.

– Ко мне пристают тоже.

– Скажи, что съедем.

– Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все не съезжаете; мы, говорят, полиции дадим знать.

– Пусть дают знать! – сказал решительно Обломов. – Мы и сами переедем, как потеплее будет, недели через три.

– Куда недели через три! Управляющий говорит, что чрез две недели рабочие придут: ломать все будут… «Съезжайте, говорит, завтра или послезавтра…»

– Э-э-э! слишком проворно! завтра! Видишь, еще что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз, а ты опять. Смотри!

– Что ж мне делать-то? – отозвался Захар.

– Что ж делать? – вот он чем отделывается от меня! – отвечал Илья Ильич. – Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!

– Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? – начал мягким сипеньем Захар. – Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был, так я бы с великим моим удовольствием…

– Нельзя ли их уговорить как-нибудь. «Мы, дескать, живем давно, платим исправно».

– Говорил, – сказал Захар.

– Ну, что ж они?

– Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына.

– Ах ты, боже мой! – с досадой сказал Обломов. – Ведь есть же этакие ослы, что женятся!

Он повернулся на спину.

– Вы бы написали, сударь, к хозяину, – сказал Захар, – так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.

Захар при этом показал рукой куда-то направо.

– Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, – добавил он, – мне и об этой дряни надо самому хлопотать.

Захар ушел, а Обломов стал думать.

Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает».

Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок.

«Уж кто-то и пришел! – сказал Обломов, кутаясь в халат. – А я еще не вставал – срам да и только! Кто бы это так рано?»

И он, лежа, с любопытством глядел на двери.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он, потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич, - я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Все теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю... - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день...

Он указал на середину пола и на cтол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю...

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы...

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка...

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, - ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар, - чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

Ну, мне пора! - сказал Волков. - За камелиями для букета Мише. Au revoir.

Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, - приглашал Обломов.

Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?

Нет, что там делать?

У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят...

Вот это-то и скучно, что обо всем, - сказал Обломов.

Ну, посещайте Мездровых, - перебил Волков, - там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи...

Век об одном и том же - какая скука! Педанты, должно быть! - сказал, зевая, Обломов.

На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных - пятницы, у Вязниковых - воскресенья, у князя Тюменева - середы. У меня все дни заняты! - с сияющими глазами заключил Волков.

И вам не лень мыкаться изо дня в день?

Вот, лень! Что за лень? Превесело! - беспечно говорил он. - Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там... новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен... Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champêtres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы... Ах!.. - и он перевернулся от радости. - Однако пора... Прощайте, - говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.

Погодите, - удерживал Обломов, - я было хотел поговорить с вами о делах.

Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймлявшими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.

Здравствуй, Судьбинский! - весело поздоровался Обломов. - Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.

Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, - говорил гость, - да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.

Ты еще на службу? Что так поздно? - спросил Обломов. - Бывало, ты с десяти часов...

Бывало - да; а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. - Он сделал на последнем слове ударение.

А! догадываюсь! - сказал Обломов. - Начальник отделения! Давно ли?

Судьбинский значительно кивнул головой.

К Святой, - сказал он. - Но сколько дела - ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!

Гм! Начальник отделения - вот как! - сказал Обломов. - Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.

Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду...

Приходи обедать, выпьем за повышение! - сказал Обломов.

Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад - адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.

Ужели и после обеда? - спросил Обломов недоверчиво.

А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться... Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал...

Нездоровится что-то, не могу! - сморщившись, сказал Обломов. - Да и дела много... нет, не могу!

Жаль! - сказал Судьбинский, - а день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.

Ну, что нового у вас? - спросил Обломов.

Ничего пока; Свинкин дело потерял!

В самом деле? Что ж директор? - спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.

Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, - почти шепотом прибавил Судьбинский, - что он потерял его... нарочно.

Не может быть! - сказал Обломов.

Нет, нет! Это напрасно, - с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. - Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком... Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.

Так вот как: всё в трудах! - говорил Обломов, - работаешь.

Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, - деньги выхлопочет...

Ты сколько получаешь?

Фу! черт возьми! - сказал, вскочив с постели, Обломов. - Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!

Что еще это? Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, - скромно прибавил он, потупя глаза, - министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».

Молодец! - сказал Обломов. - Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще - ой, ой!

Он покачал головой.

А что ж бы я стал делать, если б не служил? - спросил Судьбинский.

Мало ли что! Читал бы, писал... - сказал Обломов.

Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.

Да это не то; ты бы печатал...

Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, - возразил Судьбинский.

Зато у меня имение на руках, - со вздохом сказал Обломов. - Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь... А ты ведь чужое делаешь, не свое.

Он добрый малый! - сказал Обломов.

Добрый, добрый; он стоит.

Очень добрый, характер мягкий, ровный, - говорил Обломов.

Такой обязательный, - прибавил Судьбинский, - и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить... все делает, что может.

Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! - заключил Обломов.

А вот наш Семен Семеныч так неисправим, - сказал Судьбинский, - только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше - сейчас докладную записку...

Раздался еще звонок.

Прощай, - сказал чиновник, - я заболтался, что-нибудь понадобится там...

Посиди еще, - удерживал Обломов. - Кстати, я посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...

Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, - сказал он, уходя.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, - думал Обломов, провожая его глазами. - И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства - зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома - несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.

Много у вас дела? - спросил Обломов.

Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ...

О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...

Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.

Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане - мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти - праведная кара...

Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? - сказал Обломов.

Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта мысль... довольно новая?

Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...

В самом деле не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто

Что ж там такое?

Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! в нем слышится то Дант, то Шекспир...

Вон куда хватили, - в изумлении сказал Обломов, привстав.

Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.

Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...

Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание.

Да хоть из любопытства прочтите.

Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, - точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов, - изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.

Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...

Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника - слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! - горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.

Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.

Оба погрузились в молчание.

Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.

Я... да все путешествия больше.

Опять молчание.

Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.

Обломов сделал отрицательный знак головой.

Ну, я вам свой рассказ пришлю?

Обломов кивнул в знак согласия...

Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...

Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, - сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили... У меня два несчастья...

Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.

До свиданья, Пенкин.

«Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А поди, тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...

«А письмо старосты, а квартира?» - вдруг вспомнил он и задумался.

Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.

Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.

Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.

Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.

Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.

Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершить по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.

Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам.[ На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное ее поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.

Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.

От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.

Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.

Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.

Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.

Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.

Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.

Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его; все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.